Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня. - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так — сомнений быть не могло! — из Травника пришла смерть за Хамид-агой Шкаро.
Это была характерная примета времени. Наместники султана обернулись обыкновенными палачами, которые прибывали не затем, чтобы блюсти в Боснии законы и защищать граждан, а чтобы расправляться со своими противниками и в самой резиденции визиря в Травнике, и — руками наемных убийц — в других городах страны. Убийство Хамид-аги с возмущением обсуждалось по всей Боснии, и при этом как о неслыханном чуде и ужасном примере говорили о великой любви молодой женщины, пренебрегшей всеми заветами и обычаями и с открытым лицом выбежавшей на улицу на глаза мужчин. Одни осуждали ее, другие защищали и оправдывали. Никакие толки не доходили до слуха Хамидагиницы, она целиком ушла в безмолвную скорбь о потерянном муже. Три месяца спустя после его страшной кончины она родила мальчика.
Лишь год пестовала она сына и вскармливала своим молоком, отравленным ненавистью и неизбывной тоскою, все больше увядая и тая, а потом покинула сей мир, не найдя слов для выражения того, что привело ее к смерти. Тетки взяли сироту к себе и вырастили его.
Мальчик превратился в юношу, юноша в мужчину. В Сараеве еще можно встретить стариков, которые помнят, как он ходил по городу и рассказывал.
Странный это был человек. Вышел из хорошего, состоятельного дома и образование получил, а никаким делом, что называется «серьезным занятием», никогда не занимался и ни к чему рук не прикладывал. Родственники распоряжались его долей имущества. Уже сама внешность Ибрагим-эфенди вызывала удивление. Репутация занятного рассказчика совершенно не вязалась с его внешним видом. Невысокий, рано поседевший, лицо добродушного фавна, движения скупые и затрудненные, словно он опутан невидимыми клейкими нитями, из которых тщетно пытается высвободиться. Медлительный во всем, он даже и смотрит на вас как-то замедленно. То и дело моргает и непрестанно почесывает то у одного, то у другого глаза, то около рта. Каждое движение он старается протянуть подольше. И слова тоже. Он цедит их и растягивает, как будто нарочно выбирая такие слова, которые ничего не означают и ни к чему не обязывают. Однако если после кофе выпьет предложенную рюмку ракии, может случиться, он начнет рассказывать. Я говорю «может случиться», потому что такое случается не часто. После второй рюмки он поводит плечами, как бы сбрасывая с себя невидимые нити и оковы, перестает моргать и нервно почесываться и больше не пьет ни капли, да и курит мало. Профиль его становится четким, слова обретают связь, и голос крепнет; человек на глазах оживает, точно у него вырастают крылья; и тут уж ему нет равных ни в живости мысли, ни в остроумии, ни в фантазии! Он обладает необычайной и редкостной способностью непременно удивлять слушателей чем-нибудь обыденным и привычным. К сожалению, его истории, как многие устные рассказы, непередаваемы. Любая попытка повторить их обречена на неудачу, сохраняется лишь скелет, и вы сами начинаете удивляться и в удивлении спрашивать, как и когда истории Ибрагим-эфенди утратили в вашем пересказе жизненные соки и очарование. Да и сам Ибрагим-эфенди не любит их повторять. В большинстве случаев он забывает свои рассказы, исчезающие подобно облаку дыма, у них нет ни названия, ни начала, ни какой-либо раз навсегда установленной формы.
Лишь изредка, сидя среди друзей, которые после долгого напрасного ожидания не надеются что-либо услышать, он вдруг заговорит, точно продолжая какую-то давно начатую повесть, сердечно и доверительно, только для вас.
Уже с самого начала слушатели трясутся от смеха, но сдерживаются, боясь упустить хотя бы слово. Однако Ибрагим-эфенди редко удается довести до конца свой рассказ — едва слушатели чувствуют его приближение, всегда неодолимо смешного, тормоза слабеют, и раздается такой хохот, что ничего больше услышать нельзя. А когда смех стихает, оказывается, что Ибрагим-эфенди окончил свой рассказ и сидит со спокойным и неподвижным лицом.
Потом он может часами так сидеть, слушая других и простодушно улыбаясь, но столь же внезапно может взяться за другой рассказ, тоже без начала, конец которого тоже потонет в общем хохоте.
Когда вы слушаете его рассказы, кажется, будто это сама жизнь, богатая и разноликая жизнь рассказывает о себе, а Ибрагим-эфенди лишь время от времени вставляет словечко-другое в решающих местах, точно он тоже слушатель: «А теперь еще…», «Послушай-ка!», «Вот оно что!».
В этих его историях тысяча чудес и всевозможных бед, но еще больше веселья; в них есть злодейства и злодеи, насильники, простаки и мошенники, есть добрые души, жертвы человеческой глупости и столь свойственной людям потребности обманывать и себя и других, но все это подается таким образом, что хотя и может огорчить, никогда не оскорбит и никогда не ввергнет в уныние. И уж во всяком случае рассмешит. Все, что существует и происходит в жизни — люди, события, животные, неодушевленные предметы, — все в его рассказах обладает своей ценностью и занимает свое важное место. И все завершается смехом, не вызывающим боли и озлобления. Подчас люди, которые по природе своей мрачно и злонравно воспринимают жизнь, упрекают Ибрагим-эфенди в том, что в его необычных рассказах все сглажено, приукрашено и возвышенно, на что он всегда невозмутимо отвечает: «Не может такого быть. Я ничего не приукрашиваю. Да вы сами-то не черно на мир глядите?»
Но возражает он редко. Обычно он не заботится о судьбе своих историй и о том, как люди воспринимают их и толкуют. Не защищает их и не разъясняет их смысла. Улыбается и помалкивает или затевает новые. Лишь время от времени сам удивляется: «Вот ведь как бывает!» А люди любят его рассказы и принимают их такими, какие они есть; многие, слыша их с юности, привыкли к ним, и им кажется, будто добрая часть жизни, и приятная и неприятная, только в этих рассказах и обретает свою настоящую форму и истинное значение; то, чего в них нет, может позабыться или измениться, а рассказы Ибрагим-эфенди живут долго и переходят из уст в уста по всей Боснии.
Случалось, иные начальники, чиновники и «деловые люди» неодобрительно относились к Ибрагим-эфенди и его рассказам, в которых находили повод для гнева и осуждения, хотя не сумели бы точно сказать, в чем именно. Они ведь и сами часто смеются над его историями, но их оскорбляет, должно быть, то, что над ними смеется столько простых смертных, а смех, представляется им, сам по себе обладает чем-то разрушительным, умаляющим в гражданах уважение к порядку и послушанию. Прямо и откровенно об этом не говорится, но они частенько выражают пренебрежение к Ибрагим-эфенди как к чудаку и бездельнику, который все обращает в шутку и анекдот, и презрительно усмехаются над ним, над его рассказами и над теми, кто смеется, слушая их.
Однако Ибрагим-эфенди не переставал рассказывать свои истории и рассказывал их, как ему свойственно. Так и прошла его жизнь в рассказах, словно она сама рассказ. Так он и умер, перешагнув за шестьдесят, неслышно, точно перепелка в хлебах. В нем не было ничего от отцовской предприимчивости и воинственности. Он не женился и не оставил семьи. Собственно, он и не жил. Вместо так называемой реальной жизни, удар которой он ощутил еще в материнской утробе, он создал себе иную действительность, существующую в его рассказах. Повествуя о том, что могло быть, но никогда не бывало и что часто правдивее и прекраснее того, что было, он словно бы отгораживался от будничной «всамделишной» жизни вокруг себя. Так он избежал жизни и обманул судьбу. Вот уже около пяти десятилетий он лежит в могиле на Алифаковаце. Но нет-нет и оживает как легенда.
Рабыня
Такой встречи никому не пожелаешь, но избежать ее тоже нельзя. Все это рассказала мне не сама рабыня, а тяжелые и монотонные волны южного моря, которые во тьме упрямо бьют в подножье старинной и мрачной Новлянской крепости. Они проникли однажды ночью в мое сараевское уединение, лишь только я заснул, разбудили меня и заставили выслушать этот рассказ.
После похода на Герцеговину, который продолжался долго и о котором толковали много, ждали герцеговинских рабов. Но когда они прибыли, все были разочарованы, даже ребятишки, которые, как водится, выбежали навстречу и выстроились вдоль дороги. Рабов было мало, и выглядели они жалко. Большинство их тут же отправили на арнаутский корабль, стоявший в заливе. Меньшая часть, оставленная в городе, появилась на рынке лишь спустя два дня. Понадобилось время, чтобы рабы отдохнули, помылись и чуть приоделись.
Маленькая, вымощенная мелким булыжником площадь была в тени крутой скалы и воздвигнутой на ней крепости. Для продажи рабов здесь поставили клетки, сбитые из жердей и досок. В этих клетках сидели или лежали открытые всем взорам рабы, выводили их лишь по требованию солидных покупателей, желавших рассмотреть и оценить товар поближе.