Новые времена, новые заботы - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так-то так, — твердил гость: — а что-то мне чудится…
— Нет, нет…
— Может, и нет… Да вот я в городе буду, поспрошу…
— Ну, вот спроси… Увидишь, что не та!..
Каково же было наше удивление, когда недели через две тот же самый гость, снова посетив нас, привез нам известие, что госпожа Абрикосова, теперешняя наша деревенская учительница, есть именно та самая Абрикосова, о которой он думал, та самая Марья Васильевна Овсяникова, дочь богача, вышедшая несколько лет тому назад замуж тоже за богатого купеческого сына Абрикосова… Мы узнали, что, пожив с мужем год или два, она ушла от него, ушла не к родителям, богатым купцам, а в какое-то чиновничье семейство, и не только не захватила с собой денег, но не взяла даже ни одной тряпки… Узнали мы, что у нее есть и деньги и дом и что все это она бросила и ушла.
— Да не может быть! — совершенно изумленный, даже побледневший от изумления, говорил батюшка. — Это что-нибудь не так… Собственный дом, говоришь?
— Двухэтажный каменный дом и лавки.
— Это невозможно! Это что-нибудь неправильно. Дом, лавки… Нет, тут штука какая-нибудь… Дом… Неужто дом?..
— Перед истинным богом… Каменный двухэтажный, лавки, например, и питейные дома…
— И не касается?..
— Ни-ни-ни, боже мой!..
— Да это — не та Абрикосова! Это ты не то…
— То, те самые!
— Да нет, не те… Из-за чего, посуди ты сам, бросить ей дом и биться из-за куска хлеба?.. Лавки! Питейные дома!.. Нет, это неправильно… Это — не та…
Несмотря на недоверие батюшки к словам гостя, последний уехал, упорно утверждая, что это — та самая Абрикосова, которая имела богача-отца, потом богача-мужа и которая, бросив теперь и богатых родителей, и богатства супруга, и доходные кабаки, сидит в бедной деревенской школе и учит бедных деревенских ребят.
— Нет! — очевидно ничего не умея сообразить, говорил отец Иван по уходе гостя. — Нет, это — не тех Абрикосовых, это не та…
И, помолчав, прибавил:
— Нет, это что-нибудь не так. Иначе из-за чего же?.. Нет, это не так…
Почти уж вполне согласный со взглядами отца Ивана на вещи, я тоже думал, что это была не та Абрикосова… Я тоже не понимал, из-за чего это можно бросить дом, деньги, лавки и сидеть в деревенской школе… Но уверенность гостя, утверждавшего, что это — именно та самая Абрикосова, невольно заставляла меня задумываться над труднейшим для меня вопросом: из-за чего?.. И опять что-то, вроде каких-то зарниц, пробегало у меня в темной ночи моей совести. Бросить дом, деньги, питейные дома, идти в бедную деревенскую избу, сидеть день и ночь в душной атмосфере, с полураздетыми ребятишками, отдавать им свое трудовое жалованье, негодовать на захват кур во время христославленья, называть это грабежом… все это вместе не один раз припомнилось мне, и стало мне думаться…
Вот с этого самого времени, должно быть, я и заболел. Стало мне думаться, что есть на свете люди, которые живут не из-за своей только выгоды, как мы с отцом Иваном, что есть что-то другое, кроме наших утроб и кошельков. Стало мне очень тяжело от этого: главная причина — думать совершенно отвык, то есть собственно и не привыкал думать-то. И уж так-то мне стало тяжело! Словно вот камни ворочаешь двадцатипудовые, когда начнешь думать, — болит все, ей-ей, и в поясницу хватает, и на желудке саднит. Так что всеми мерами ухитряешься не думать либо как-нибудь так отделаться от этого всего… Водки, например, выпьешь рюмок шесть, ну и уснешь.
Полегчало мне немного, когда отец Иван придумал еще новую историю для объяснения поведения госпожи Абрикосовой. Изобразил он это дело так, что якобы она ушла от мужа с любовником и зацепила при этом деньги. Любовник же деньги от нее, конечно, взял, а самое госпожу Абрикосову прогнал: вот она и поджала хвост на десяти рублях, ибо к мужу боится уж показать нос. По нашим свиным взглядам, объяснение это было очень, можно сказать, удовлетворительным, так что день или два, благодаря ему, я вновь как бы вошел в настоящие мои аппетиты: и на желудке стало спокойно, и ночью спал хорошо. Но "дом, лавки" вдруг припомнились мне и всё расстроили. Припомнились они мне как-то вдруг, ночью, впросонках… "Уж ежели бы госпожа Абрикосова была распутница, то не только бы не оставила втуне собственного дома, а зацепила бы с помощью любовника и чужих домов и лавок столько, сколько бы можно было захватить…" И припомнилось мне ее лицо, худое, больное, уж вовсе не распутное; и припомнилась мне первая встреча, когда я застал ее на полу в избе, окруженную ребятами. И припомнился мне ее гнев за христославную курицу, и сразу так опять стало скверно, так скверно, что даже злость взяла меня за сердце. Разозлился я на отца Ивана за глупость, которую он сочинил, разозлился на курицу, которая заставляет силою хватать себя, разозлился на то, что вот ночь, добрые люди спят, а ты вот тут, чорт знает отчего, лежишь с вытаращенными глазами, думаешь обо всякой дряни… Встал я с кровати, выпил рюмки три водки, походил, поглядел в сени, заглянул на двор, — а на дворе кучи навозу, и в сенях кучи сору, и корыто с помоями, и грязь повсюду. В первый раз я это заметил и удивился: зачем, мол, вокруг нашего брата такая гибель навозу? Ей-ей, в первый раз подумал: — точно свиньи, мол. И еще больше огорчился… Выпил даже еще рюмки четыре — заснул и проснулся злее злого чорта… потому что пил не от удовольствия. Целый день потом я бесновался: орал на работников, на жену, придирался ко всему. И ведь что вышло-то: стал ругаться за навоз, за нечистоту; гляжу, что ни шаг, все больше и больше грязи. Платье на жене — хуже грязной тряпки. В чаю волосы попались, кровать — и не говори!.. Вижу — действительно, свиной хлев!.. А и не замечал этого, так пригрелся к навозу! А за этою грязью, гляжу, лезет другая. "Авось, мы — не господа!" — возражает мне жена, то есть насчет того, что только у господ все вылизано и вытерто, на то там и лакеи… "Авось, мы — не господа!" Эти слова показались мне столь глупыми, что жена вдруг как бы совершенно мне опротивела. Главное, что при свиной моей жизни никогда мне не было надобности ни в уме, ни во взглядах жены… Нужен был только теплый бок. А тут, как коснулся я этого предмета, например, ума, и вдруг сообразил, что в уме этом бог знает сколько всякой дряни. Одна фраза сразу припомнила мне всю умственную дичь и чушь, господствовавшую между нами, и я свету не взвидел от отвращения. В первый раз я жестоко поругался с женой, и она не уступила мне в уменье ответить значительным запасом всякой словесной грязи. Хорошо, что во время этой перепалки позвали служить напутственный молебен отъезжавшей за границу нашей помещице. Это меня отвлекло. А то бы я и опился бы со зла и изозлился бы вконец. На молебне я рвал и метал; отец Иван и помещица несколько раз оглядывались на меня, как я швырял кадилом чуть не по мордасам присутствовавших… Но как вы думаете, что меня усмирило? Деньги! Ощутив в руке две рублевые бумажки, я почувствовал вдруг какую-то нежность в душе. Тепло какое-то… И почти сразу опомнился. Думаю: "Что это я натворил? Из-за чего?.." И затих. И с женой помирился… Правда, воротясь я застал ее хоть и злою, но уже в чистом платье и в прибранной комнате. И на ней отозвались добром эти лавки и дом, покинутые Абрикосовой!.. Вот какое умиротворяющее влияние имели на меня материальные блага!.. На неделю или даже больше вновь освинел и успокоился я благодаря этим двум рублевым бумажкам. Но увы, как бы я ни желал этого, совсем успокоиться и освинеть в той мере, как это было недавно, я уже не мог. Меня побуждала думать на этот раз та грязь домашняя, которую я разрыл совершенно случайно, благодаря тоске, заброшенной в мою душу небывалою потребностью понять небывалый факт. Тысячи разного рода мелочей, на которые я уже совершенно привык смотреть как на неизбежное, стали вдруг почему-то тревожить меня. "Иди, что ль, спать-то, до которого часу будешь сидеть!" — скажет мне из-за перегородки жена, и, сам не знаю отчего, станет ужасно скверно как-то… А прежде этого не бывало… Стала захватывать мою душу какая-то пустота… Какая-то слабость в теле одолела меня, зевота… Ни спать, ни есть, ни пить не хочется. Кто что ни скажет — все не так, не по мне. А как именно надобно — не знаю!.. И стало со мной с каждым днем все хуже и хуже. Раз так пришло, что думаю: "хоть почитать что-нибудь!" Надумал пойти к учительнице книжечки попросить. Кое-как собрался, пошел. Прихожу. Сидит, пишет. "Помешал, мол?" — "Нет, говорит, успею, я устала. Давайте, говорит, пить чай…" Принялась ставить самовар, и у меня как-то хорошо стало на душе. Вижу, и она не имеет злобы. Ставила самовар и говорила: "Я, говорит, сегодня очень довольна, можно и покутить". — "Чем же так?" — спрашиваю. "А, говорит, очень много поработала; на четвертную, кажется, наработала-то; рублей, следовательно, на двадцать на пять, этак вот". — "Деньги, говорю, хорошие!" — "Я рада, говорит, что моим ребятишкам будут и книги и карты, да гостинцев немножко купим. Ах, если бы, говорит, можно было еще работы достать! То-то бы мы зажили с ребятами. Чулки бы у нас, говорит, были бы, и сапоги, и рубашек бы мы нашили себе". И стала тут убиваться, что нет работы, окроме что с иностранного, да и ту, говорила, расхватывают… еле-еле ухватишь, говорит, какой клочок, и то хорошо, что знакомые есть в Москве, — присылают кой-когда хоть немножко, а то бы и совсем ничего не было. "И не знаю, как бы тогда я на ребятишек смотрела. Я бы, говорит, не вынесла их нищеты". Тем временем поспел самовар. Пьем мы чай, и говорит она: "Расскажите, говорит, отец дьякон, что-нибудь про крестьян. Вы, говорит, должны их знать". — "Да что это, говорю, сударыня, у вас за охота до всего до этого? Вы уж очень, говорю, убиваетесь". — "Ах, говорит, батюшка, по-моему, так всем, в ком есть совесть, надобно только об этом об одном и убиваться. Из-за чего же жить?" говорит. "Как из-за чего? говорю. Вот, говорю, рассказывают, не знаю, правда ли, нет ли, будто бы дом у вас каменный и лавки… и, например, нужды, следовательно, мало, собственное хозяйство". И разъясняю ей так, что и в хозяйстве хлопот довольно, окроме что с мальчишками (чуть было не брякнул "с этими, с поросятами"). Засмеялась она на эти слова и вздохнула. "Нет, говорит, батюшка, думать о своем хозяйстве, это будет чистый грех, когда…" — "Да ваш ли, говорю, дом-то?" — "Мой!" — "И лавки?" — "И лавки, говорит, и кабаки, и лабазы". — "Так что же вы, говорю, этак-то?" У меня даже под ложечкой заболело от зависти. "Как же я, говорит, могу взять чужое? Все это мой отец и отец моего мужа нажили чужими трудами, как же я могу взять для себя хоть грош?.. Ведь это — кровь и пот…" И тут загорелись у нее глаза, и вся она ровно бы в лихорадке какой принялась объяснять… И что ж? Час по малой мере толковала она, и, ей-ей, так явно увидал я, что это правда… "Где же, говорит, у людей совесть-то после этого? А бессовестно я поступать не могу… Вот я и бросила все эти лавки…" Так верно объяснила она мне, что я не мог ни единого слова возразить ей. "А супруг, говорю, ваш?" — "А супруга, говорит, я оставила потому, что не любила его". — "Ну, говорю, а брак-то?" — "Что ж, говорит… Брак требует любви… Что ж мне делать, если я не люблю, а лгать я не могу". — "Так и ушли?" — "Так, говорит, и ушла". — "И от приданого отказались?" — "Да, от всего отказалась". — "От всего?" — "Да, все оставила мужу, лишь бы он не трогал меня. Кроме того, говорит, он наживает деньги тоже не честным трудом, и, стало быть, он — мой враг". — "Так неужели, говорю, из-за этого?" — "Да, из-за этого! Я не могу притворяться… Я не люблю мужа и ушла от него, мне страшны деньги, нажитые неправдой, — и я бросила их… Я сознаю, что всю душу надо отдать на помощь бедному, и что могу, делаю для него… Но я, говорит, почти ничего не могу сделать, а если бы вы знали, как это меня мучает…" — "То есть из-за чего же мучаетесь?" — спрашиваю. "Да мне больно смотреть на бедных, и я так мало могу сделать для них". — "Собственно из-за этого?" — "Да!.. Да вы думаете, это не стоит мук?" В первый раз у меня заныло сердце… Все, что она рассказывала, я видал сотни раз, но никогда не пришло мне в голову подумать о том, точно ли это все так должно быть… А тут она все мне вывернула наизнанку… Я сидел и слушал, точно пойманный вор, и не знаю, когда бы я ушел от нее, если бы на грех не позвали "к боли". Именно случилось это на грех. Наслушавшись ее разговоров, я чуть не заревел в мужицкой избе, где помирал старик. Вся семья ждала смерти его, с трудом делая плаксивые физиономии и думая о том, кто из наследников возьмет новые ременные вожжи, кому достанутся ульи и кто захватит гнедого жеребца. Отец Иван притворно умиленным тоном читал отходную и думал о том (я это знал как дважды два), сколько ему перепадет в руку. И, тяжело дыша, лежал труженик, всю жизнь работавший, не разгибая спины, всю жизнь прикованный к земле цепями нужды. Хрипело у него уж в груди, и дыхание по временам почти прекращалось, остатки мысли еще не совсем угасли, и по временам старик что-то шептал. "А хомут… Ивану… — открывая полумертвые глаза, хрипел старик: — а мерина… чтоб без ссоры… без свары…" И на этом старик умер. Эта смерть, которых я видел сотни на своем веку, ударила меня ножом в сердце. Сколько умирает тружеников с мыслью о хомуте, о мерине как о чем-то глубоко дорогом, доставшемся неусыпными трудами!.. Вспомнились мне эти неусыпные труды, из которых и я, наряду с множеством другого рода охотников до готового, тоже рвал куски и на свою долю. Вспомнилось мне все это, и захватило дыхание. Даже деньги не порадовали меня. Я чувствовал тяжесть в кармане, где лежали они, хотя это были только два серебряных двугривенных. Я уныл глубоко и, сидя с отцом Иваном в телеге, всю дорогу молчал. Теперь тоска моя была уже не на желудке: я теперь уже ясно видел — из-за чего!.. Да, милостивый государь, госпожа Абрикосова живет во имя правды, а наш брат жил во имя утробы… Это я теперь очень хорошо понял!