Позор и чистота - Татьяна Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скажите, а можно так сделать, чтоб это не показывали? – спросила Ника. Она приняла горячий душ, выпила чаю и перестала дрожать, но в глазах стояла такая боль, что Андрей избегал в них смотреть. – Я не за себя. Это плевать. Подумаешь, смеяться будут, что я пальцем деланная! (Она это выкрикнула нарочито громко и засмеялась.) Ничего. Одни будут дразниться, а другие за меня будут. Я про бабушку… Ей нельзя это смотреть.
– Если Валентина Степановна запретит, то, конечно, они не имеют права… – сказал Андрей, мало в это веря – он ничего не понимал в таких вопросах. Кто там на что имеет право в Показанном мире… Единственный человек, который может реально повлиять на ситуацию, – это, конечно, Катаржина.
– Может быть, ты попросишь маму…
– Нет, дядя Андрей. Я с ней разговаривать не хочу. Если она меня туда привела, она все может. Она может меня продать в рабство и скажет, что так надо для моего счастья. Я видела в одном кино.
– Так это кино, Ника…
– Да сейчас это все равно! Что в сериалах, что в жизни одно и то же. Только люди в жизни меньше красивые и все не так быстро. Продаст она меня! Я хочу домой, домой, к бабушке, давайте ей дозвонимся!
Но телефон Валентины Степановны упорно не отвечал, да и что он мог, бедный, ответить, завалившись под кровать на восьмой день запоя?
А Катаржина принимала поздравления. Специальные девушки, призванные морочить фигурантов, убеждали ее, что выступление прошло блестяще и она отразила все нападения врагов. Катаржина спросила, нельзя ли не показывать маму, и ей ответили, что запросто можно не показывать, но, правда, тогда не прозвучат как надо слова о том, что мама старый больной человек, и непонятно будет заявление про святую ложь. «Да, – подумала Карантина, – вообще так ей и надо, нечего меня сдавать было». Мелькнула и мыслишка о том, что надо бы вырезать пассаж Гены Барабана про обстоятельства зачатия, но ей объяснили, что она прекрасно возразила мужику и он останется посрамленным со своей позорной вылазкой и никто ему не поверит. Карантина и с этим согласилась, решив, что Нике она не даст смотреть шоу, а потом если кто что скажет, того размажем по стенке.
Соображать было трудно – на нее налетели, тормошили, разглядывали, восхищались, расспрашивали, тут же предложили вести рубрику в женском журнале, и взбудораженная женщина не сразу поняла, что дочери нигде нет.
– Дочка, дочка моя! – закричала Карантина, отмахиваясь от толпы. – Подождите! Где Ника?
Прошерстили весь этаж, Ники не нашли. Одна телететя вспомнила, что девочка позвонила по ее телефону, – Карантина вырвала трубку, нашла куда. Ну, к гадалке не ходи. Брат Андрей, зараза.
Только что он теперь может? Ничего он не может. Все свершилось!
Теперь немного подождать, и Валера Времин завернет свою квартиру на Беговой в подарочную бумажку и поползет на коленях от Кремля до проспекта Мира. Поползет!
Будет квартира в Москве. Будет работа – вон уже предлагают. Будет Та Самая жизнь, дурочка дочка, куда ты побежала от матери, кому ты нужна, кто обеспечит, кто защитит, только мать, только мать для тебя все, для тебя, для тебя.
Глава двадцать девятая,
в которой мы прощаемся с Валентиной Степановной
Отцвели флоксы, полегли побитые дождем георгины, белые и лиловые астры выпустили свою игольчатую шерстку, запунцовели помидоры в теплице, проглянуло солнце – и Валентина Степановна вышла из запоя. Как раз в день показа «Правду говорю».
Она проснулась в самую рань и долго лежала и чихала. Потом, страшно напившись воды прямо из ведра – как сказочный Кащей, покряхтела в заброшенном саду и благоразумно пересчитала деньги – оказалось, пропито не так много. Около двух тысяч, а отложено на всякий случай было десять. Ну, и похоронные – те не тронуты. Похоронные в долларах были.
Грибова забежала в магазин, пока мало народу, истопила баньку, обильно покушала с квасом и кефирчиком, к вечеру собиралась включить телефон и окончательно влиться в мир. У нее было ощущение, что она вернулась домой из длительного морского путешествия, полного опасных и увлекательных приключений. Давно не запивала, года с полтора…
Она внимательно изучила свое отражение в зеркале и не нашла следов распада. Женщины часто не понимают, как легко считывают окружающие слезливый блеск в их глазах и характерную размытость черт, – увы, истина им не видна. Валентину Степановну терзал похмельный голод, и в урочный час она расположила возле телевизора огромную сковороду яичницы с картошкой.
Она не помнила, что снималась в «Правду говорю».
В подсознании что-то брезжило стыдное и тревожное, а в сознании тишина. Какая-то мысль билась как птица, что-то про Верку, про Катьку. Не разобрать. Завтра, завтра…
Для полного вытрезвления могучему корпусу Валентины Степановны требовалось три дня, а сегодня был самый первый, самый смутный и трепетный день, когда следовало много есть, много спать, никого не видеть и ни о чем не думать. «О, если б был хотя бы второй день!» – воскликнем мы в печали, потому что всей душой болеем за Валентину Степановну. Но спасти ее сегодня мы не сможем. В первый день и самые опытные ангелы бессильны, уж тем более тот хроменький старикашка, что работал с Валентиной Степановной на полставки. Она его и слышала-то еле-еле – обычная беда сильных и самоуверенных людей. Которые с детства привыкли опираться сами на себя.
Так, а это что?
Это Катька. И Верка. Твою мать, в телевизоре!
Первым движением Валентины Степановны было немедленно позвонить Катьке, но мобильный она убрала подальше, а покидать кухню было нельзя, пропустишь главное.
Все-таки потащила девку на позорище. Господи, и все увидят, везде торчит этот ящик треклятый. Вся Луга. Из дома хоть не выходи. А это еще что за лоханка помойная?
Кто это?
Это – я?
Валентина Степановна оцепенела – и от ужаса вспомнила. Воспоминание было глухое, слабое, «подводное», но можно было, напрягая внутреннее зрение, разобрать и лицо журналистки, и людей с камерой, и дурацкие хлопоты подруги Тамарки. Подруга-подпруга. Разве можно было допустить…
Подкараулили, сволочи. Я им не разрешала! Засудить. А они скажут, мы и знать не знали, пьяная вы или что. Да и какой там суд… Что, в Москву переть с телевизором судиться?
Как это Катька со стыда не сгорела, когда тот долдон про хомяка сказал? И, наверное, так и было, надо Катьку знать. Что, все?
Больше моих не покажут? Верка-то убежала от стыда…
Правду говорю. Правду говорю-варю-варю… В голове у Валентины Степановны мерзким голосом верещало невыключаемое внутреннее радио. Варю-варю… Посидела, упершись кулаками в щеки, помычала. Пол-яичницы так и захолодело. Куснула не подумавши – нет, противно.
Что теперь?
Теперь как жить, интересно. Жила-жила и дожила…
Да никак не жить. Нельзя теперь жить.
Вот что. Как дядя Шура-пьяница в пятьдесят шестом… Хватились, когда он на чердаке висел.
«А кстати помылась! – подумала Валентина Степановна. – Правильно. Так и надо. Катька слов человеческих не понимает. А это она поймет. Это поймет!»
Но это легко сказать – живому человеку повеситься. Надо совершить целый ряд осмысленных практических действий.
Веревка была, крепкая бельевая шнуром, целый моток, в прошлом году еще купила.
С мылом проблем нет.
Табуреток – три, выбирай любую.
В притолоку на чердаке крюк вбить и…
Крюк! Закавыка с крюком. А гвоздь такую тушу не осилит. Где взять крюк?
…………………………………………………………………….
– У советских литературных критиков, – вспоминает Нина Родинка, – было в заводе чудесное выражение. «Эта книга, – писали они, – помогает читателю полюбить жизнь!»
То есть предполагалось, что читатели сами по себе, эдак ни с того ни сего, полюбить жизнь никак не могли. Им следовало подсобить в этом нелегком деле – например, с помощью волшебных советских книг. И это было глубоко верно. И главное – работало. Именно с помощью книг читатель успешно справлялся с изысканной задачей полюбления советской жизни, которая была, как говорится, вся сплошь на любителя.
Но уж и книги были, я вам скажу! Как прочтешь, так полюбишь жизнь, так полюбишь… Просто ходишь и поешь: «Я люблю тебя, жизнь!»
Это песня была. Исключительной силы песня, то есть ни до, ни после такой песни не было. «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова». Не приходило почему-то раньше людям в голову петь о том, как они любят жизнь. Пели про то, как они любят Кэт, Лили, Маржолену и прочих дролечек и зазнобушек, чаще всего и безымянных.
Тут какая-то тайна. Может, любящие жизнь естественным образом поют не об этом, а о чем-то другом?
Теперь ничего не разберешь. Теперь все сгинуло в жерле вечности. Ни жизни той нет, ни книг, которые упорно помогали ее полюбить.
Нынешнюю жизнь никто нам любить не помогает.
Нынешние-то книги последние крохи желания жить способны отобрать. В том числе и эта, где я сижу как в клетке, успешно/безуспешно пытаясь вас развлечь.