Увеселительная прогулка - Вальтер Диггельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У вас и нет оснований опасаться.
— Должен признать, у вас трезвый взгляд на жизнь. Будет жаль, если вы уйдете.
— Я не могу работать с Зайлером.
— Это я принял к сведению.
— Мне самому жаль уходить, я успел полюбить свою работу.
— Вам вовсе не обязательно совсем порывать с «Миттагблаттом».
— Не вижу иной возможности.
— Ведь вы как будто писатель?
— Говорят.
— А что, если вы будете писать для нас два-три комментария в неделю?
— Вы это серьезно?
— Так же серьезно, как то, что я говорил вам о Зайлере.
— И я смогу писать что захочу?
— Кто ж вам помешает? Пишите себе комментарии. Это не так уж опасно.
— Вы что, дураком меня считаете?
— Давайте договоримся. Я предлагаю вам сто пятьдесят франков за каждый комментарий. Таким образом, вы не зависите от нас, а мы не зависим от вас.
Немного подумав, Кремер сказал:
— Если вы это предлагаете всерьез, то я согласен.
Фон Кенель встал, протянул Кремеру руку, и Кремер взял ее. Оба одновременно сказали: «Спасибо…»
Кремер ушел, а фон Кенель звонком вызвал секретаршу. Когда она явилась, он продиктовал ей гарантийное письмо Кремеру, а потом с удовлетворением произнес:
— Итак, самого строптивого мы одолели.
Заведующему отделом экономики Цоллингеру, человеку невысокому и полному, было всего двадцать восемь лет.
— Я слышал, — начал фон Кенель, — что вы намерены нас покинуть. Я хотел бы знать, в какой мере эти слухи соответствуют действительности?
Цоллингер, и всегда-то бледный, побледнел еще больше, уголки рта у него дрогнули, так что поначалу он даже не смог ничего ответить.
— В кабачке «Рыбацкая хижина», где любят коротать время господа редакторы, вы будто бы даже громко и недвусмысленно заявили: если это дерьмовое издательство восстановит Зайлера, я уйду.
— Этого… этого… — пролепетал Цоллингер, — я никак не мог сказать.
— Да ну? А почему вы этого никак не могли сказать?
— П-п-потому что…
— Может, вы были пьяны?
— Я не пьяница.
— Я и не утверждаю, что вы пьяница. Так почему же вы этого не могли сказать?
— Для меня это просто невозможно, — ответил Цоллингер.
— Что невозможно? — переспросил фон Кенель.
— Я семь месяцев назад женился!
— Знаю.
— Ну вот!
— Сколько вы получаете?
— Три тысячи… ведь в газетном мире меня считают одним из лучших комментаторов по вопросам экономики…
— Три тысячи! Немалые деньги. Такое место вы не сразу найдете.
— Я всегда смогу устроиться в промышленности в качестве эксперта по спросу. И зарабатывать буду больше.
— Почему же вы не устроитесь?
— Люблю журналистику.
— Но вам несимпатичен Зайлер?
— Не могу сказать, что он мне несимпатичен…
— Значит, симпатичен?
— С ним трудно работать.
— В каком смысле?
— Только он, видите ли, знает, как надо делать газету.
— Зайлер знает, чего хотят читатели.
— Возможно. Но редакторы с этим не соглашаются.
— Придется им согласиться. Или уйти.
— Что будет с Эпштейном?
— Эпштейн намерен уйти.
— В это я не верю!
— Скоро убедитесь.
— Эпштейн уйдет, если придет Зайлер.
— Вот-вот!
— Жаль! — сказал Цоллингер.
— Вам симпатичен Эпштейн?
— С ним тоже бывало трудно. Но в последнее время стало вдруг удивительно легко. Он теперь ничего из себя не строит, готов признать, что далеко не все понимает лучше других.
— Как вы полагаете, найдутся люди, которые уйдут следом за ним?
— Если он перейдет в другую газету — безусловно.
— Он не имеет права. По условиям договора…
— Тогда, конечно, никто не уйдет. Кто может себе позволить такую роскошь?
— Я тоже так считаю, — согласился фон Кенель. — Вы, во всяком случае, останетесь лояльны и будете работать по-прежнему?
— Конечно, господин директор, вы просто меня оскорбляете таким вопросом!
— Извините, господин Цоллингер. Я искренне рад, что мне представился случай побеседовать с, вами с глазу на глаз.
— Спасибо, господин директор!
— Говоря без околичностей, господин Хойссер, с некоторых пор при чтении политического раздела нашей газеты у меня начинаются желудочные колики.
— Вы имеете в виду раздел внутренней или внешней политики, господин директор?
— И тот и другой. Ваша позиция в целом, общая тенденция…
— Эпштейн что-то говорил нам об этом.
— Любопытно… Он что же, высказал критические замечания и, может быть, даже намекнул, что надо бы проверить, насколько верна ваша позиция?
— Мы и так постоянно проверяем себя.
— Изо дня в день?
— Конечно.
— Почему же читатели не замечают никаких перемен?
— Зачем же нам менять свою политическую позицию, если мы не видим для этого оснований?..
— Ах так, значит, вы не видите оснований? И Эпштейн тоже?
— Вот уже месяц с лишним, как мы ведем значительно более серьезные и разносторонние дискуссии, чем раньше. Нередко к участию в них привлекаем специалистов, например историков, политологов, социологов. По субботам, когда мы вовсе не обязаны работать, мы часами беседуем о политическом положении во всех странах мира.
— И находятся специалисты, которые согласны вот так, из любви к искусству, участвовать в этих дискуссиях?
— Но ведь мы, кроме всего прочего, платим им гонорар.
— Ах вот оно что, вы им платите гонорар! Кто же именно платит и прежде всего — сколько?
— Мы установили таксу — от двухсот до четырехсот франков за беседу.
— Неплохо!
— Это немного, если учесть ту пользу, какую это в будущем сулит нашей газете.
— В чем же тут польза?
— Это помогает нам выработать собственное мнение, достигнуть настоящей политической сознательности.
— Вы не могли бы пояснить мне эту мысль?
— Простой пример: мы больше не можем в деле с Чехословакией ограничиваться безоговорочным осуждением русской политики.
— Не можете ограничиваться? Уж не собираетесь ли вы оправдывать русских?
— Не помню, чтобы мы когда-либо оправдывали русских…
— Я понял именно так.
— Вы невнимательно читали, мы никогда не делали этого, мы только пытались проанализировать положение, объяснить…
— Всякое объяснение — это оправдание! — неожиданно резко прервал его фон Кенель.
— Неверно, господин директор, вы и сами это знаете. Если в сфере вашей деятельности срывается какое-то мероприятие, вам тоже приходится сначала анализировать положение, а уж потом пытаться его исправить.
— Допустим. Но в сфере политики не газета — и уж тем более не наша газета — призвана заниматься таким анализом.
— Я другого мнения. В конце концов, мы комментируем политические события. И уж коли мы хотим комментировать добросовестно и обоснованно, то обязаны знать больше, чем, к примеру, представитель того или иного государства при Организации Объединенных Наций. Наша позиция не может быть односторонней, мы не защищаем интересы какой-нибудь одной великой державы, мы существуем для того, чтобы раскрыть читателю сложные взаимосвязи между исторической реальностью и политикой государств, дабы он, читатель, лучше мог уяснить себе, что происходит в мире.
— Мотивы, достойные всяческого уважения, господин Хойссер. Однако мы, представители дирекции, были бы более довольны, если бы «Миттагблатт» начал акцию борьбы за ресницы.
— Борьбы… за что?
— Я представляю себе так: мы ратуем за покупку чешских ресниц, их расхватывают — сотни тысяч штук, по десять франков за набор, вся прибыль — в пользу беженцев из Чехословакии и тому подобное.
— Зачем нам чешские ресницы? — удивился Хойссер.
— Чтобы показать, на чьей мы стороне!
— Мы никому не поможем, если будем без конца нападать на русских. А что касается ресниц, то… вы извините, но это до чертиков примитивно. Чего мы добьемся, если начнем размахивать этими ресницами? ЧССР есть и будет социалистическое государство, и уж вы-то вряд ли нас поблагодарите, если мы хоть в какой-то степени примемся рекламировать политико-экономические достижения чехов.
— С другой стороны, зачем вы позволяете себе такой резкий антиамериканизм?
— Что-то не припомню, чтобы мы провинились в антиамериканизме, — ответил Хойссер резче, чем бы ему хотелось.
— Еще немножко, и вы скажете, будто настраиваете читателей в пользу США.
— Нас интересует, если хотите, злая Америка, но в той же мере интересует и Америка добрая.
— Вы лично неизменно требуете вывода американских войск из Вьетнама.
— Само собой.
— Я с вами не согласен.
— Весьма сожалею.
— Во Вьетнаме возможен только один исход: победа американцев.
— Почему?
— Азиатские рынки должны остаться за нами. Если в Азии победит коммунизм, наша карта бита.