Сексуальная жизнь сиамских близнецов - Ирвин Уэлш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедная я, несчастная! Папаша – бесчувственный пень, да еще и член Эн-Ар-Эй[53]; убивал, гад, пушистых зверьков из винтовки, которая ему заменяет хуй. Мамка – жирная свинья, которая стала объедаться от недоёба. НУ НАДО ЖЕ, КАКАЯ ТРАГЕДИЯ, СОРЕНСОН! А как же сила воли? Самоуважение? Характер? Личность?
Потом, сразу после экзаменов, я увидела себя в большом зеркале, которое висело у нас в коридоре. Жиртрест. Нельзя было больше есть все подряд. Я начала одеваться в черное и стала толстой готкой. Я умела рисовать карандашами и красками. Всегда. Но мне нельзя было больше есть все подряд, потому что мне хотелось больше, чем может съесть нормальный человек.
В школе из-за этого начались проблемы. До того как растолстеть, я не то чтобы была сильно популярна, но, даже будучи вдумчивой тихоней и для своего возраста не слишком высокой, я все равно находила общий язык с другими ребятами для игр и прочих выкрутасов на школьном дворе. Теперь я выделялась из толпы. Девочки смотрели очень странно: сначала во взгляде была некоторая неловкость, затем глаза наполнялись ненавистью. На меня медленно опускался кошмар: люди вокруг казались самими собой, но внутри были одержимы бесами. Я в буквальном смысле переросла Дженни. Я понимала, что ей стало неудобно тусить со мной. Потом в один прекрасный день на физкультуре, когда несколько девочек начали надо мной издеваться, она к ним присоединилась. Ненавидеть ее не было никакого смысла. Как когда-то моя мать, я убедила себя, что меня никто не полюбит, а значит – получала по заслугам.
Даже на уроках рисования мне не давали передышки. Я рисовала портрет старика. Как-то утром, придя в класс, я обнаружила, что портрет кто-то испортил: черной краской сделал фигуру толще, а лицо исказил так, что оно превратилось в карикатуру на меня. Внизу было нацарапано большими буквами: ТОЛСТОЖОПАЯ СУКА. Я была подавлена, видела, как другие ржут, но показать учительнице не решилась. Я незаметно выбросила портрет в мусор и начала другой, руки при этом дрожали.
Все видели, что я замыкалась в себе. Учительница миссис Фиппс посоветовала маме сводить меня к врачу, так как я, видимо, впала в депрессию. Мы пошли к нашему семейному доктору Уолтерсу, который с детства скармливал мне антибиотики и антигистаминные препараты. Он сказал матери, что у меня «летаргия». «Не хочется употреблять слово „депрессия“ или другие негативные термины», – сказал он.
Даже я знала, что в официальной медицине такого расстройства нет. Но я едва заставляла себя принимать душ и чистить зубы. Даже те три минуты, пока жужжала электрическая зубная щетка, были для меня настоящим мучением, мне хотелось поскорее закончить, и, тыча щеткой в рот, я считала оставшиеся секунды.
Но мама все равно меня любила. Свою любовь она проявляла, закармливая меня вкусненьким. Наша жизнь превратилась в бесконечный хоровод вкусненького. В словаре есть определение слова «угощение»: «то, чем хотят порадовать гостя, доставить ему удовольствие». Гостем я не была, конечно, а доставленное удовольствие было лишь кратковременным в сравнении с тяжелой пульсацией боли, всякий раз мучившей нас обеих.
Эй, очнись! Бросай ты это дело! А доктор в Поттерс-Прери был, похоже, просто знахарь! Кто бы мог подумать, в наше-то время.
В школе единственным моим другом был ботан по имени Барри Кинг. Насколько я была толстая, настолько же он был худой: стеснительный, нескладный мальчик в очках, как у Гарри Поттера. Парадоксальным образом, как это часто бывает в таких ситуациях, теперь, по прошествии времени, я ясно вижу, что Барри нужно было лишь чуть-чуть изменить осанку и манеры, чтобы стать красавчиком в общепринятом понимании этого слова. У него для этого было все – стройное, атлетическое телосложение, темные глаза, проникновенный взгляд. Увы, он был не в состоянии сделать даже этот маленький и одновременно огромный шаг. Как и я, своей застенчивостью он себя приговорил: движения, походка, нервные, неуместные фразы – все в нем буквально взывало к издевательствам. В ответ мы создали собственный мир, который давал возможность существовать, хотя мы его и стыдились. Мы нашли прибежище в научной фантастике и были особенно одержимы британским фантастом Роном Тороугудом и комиксами «Марвел». Мы таскали в школу сборники и сначала рисовали там супергероев и злодеев, потом стали создавать собственных персонажей.
Мир, который мы сконструировали из этих материалов, определял не только наше настоящее, он должен был стать нашим будущим. План был такой: он будет писать фантастические романы, а я – их иллюстрировать.
Мы зависали в кафе «Кап-оф-Гуд-Хоуп»[54] и «Джоннис-Ван-Стоп», ели конфеты и чипсы, постоянно пили колу, пепси, «спрайт», «Доктора Пеппера» и все время, получается, как бы прятались: он – за своими нелепыми очками, а я – в своих жирных доспехах, выглядывая из-под густой черной челки-занавески, которую я отрастила и из-за которой отец тихо бесился. Однажды он даже наехал на меня из-за этой челки. Я лишь пожала плечами: «Это мой стиль».
Ну и постоянно хотелось получить очередную дозу сладкого, я ждала ее в удушающем предвкушении будущего кайфа. Один раз мы с Барри шли в «Кап-оф-Гуд-Хоуп», нас остановили ребята из школы и начали оскорблять. Они называли Барри ботаном-недоноском, а меня – китихой. Говорили, что мы спим, что он извращенец-доходяга, раз трахает реально толстую телку. Один из парней ударил Барри по лицу и сшиб у него очки на землю, хотя и не разбил их. Пока тот их поднимал, они ржали. Мы еще немного погуляли, потом пошли в «Кап-оф-Гуд-Хоуп». Он потягивал газировку через соломинку, которая прилипла к его толстой губе. Помню, он говорил: «Здесь нас никто не понимает, Лина. Тебе надо отсюда валить».
От его слов стало не по себе, уже тогда. Не по себе – оттого, что он сказал «тебе», а не «нам». Как будто знал, что у него это не получится.
И не получилось.
Воскресенье я ненавидела больше, чем любой другой день, потому что назавтра надо было идти в школу и еще целую неделю терпеть издевательства. Ждать и бояться их было еще страшнее, чем испытывать в реальности. В воскресенье еще надо было отбывать мрачный, выматывающий душу ритуал посещения церкви, который будто предварял какую-то кровавую расправу, – с таким ужасом я его всякий раз ждала. Мамины родаки – бабушка и дед Ольсены – приходили к нам рано утром, завтракали с нами, потом мы все вместе шли в церковь. Это был жуткий момент: нудный и в то же время полный тяжелых предчувствий нелепый марш с родственниками по улице, у всех на виду. Мы никогда не ездили на службу на машине, только пешком. Даже если шел дождь или было холодно, мы сбивались в кучку и шли под зонтами. Если я возражала, отец объяснял, что это «семейная традиция». Бабушка болтала с мамой, дед Ольсен молчал, иногда только говорил с отцом, и всегда исключительно о работе. Мать заставляла меня надевать все яркое. Я чувствовала себя умственно отсталой, как будто яркая одежда притягивала ко мне взгляды всего мира гораздо больше, чем мой любимый черный цвет. Перед выходом из дому я заставляла себя посмотреться в зеркало. Я выглядела в точности как мать – толстой и глупой. Версия помоложе, но в такой же нелепой одежде. Отец на нас едва смотрел. Ему было стыдно. Я была толстым, прыщавым подростком, прятавшим глаза за челкой, но меня все равно тащили в церковь.
На каникулах я ездила с отцом в Миннеаполис работать с ним в хозяйственном магазине. Я ненавидела эти молчаливые поездки, эту плоскую пустоту перед глазами, этот огромный вогнутый небосвод. В магазине что продавцы, что покупатели были сплошь сентиментальное старичье; в некоторых я узнавала отцовских дружков по охоте: они приходили обсуждать с ним какую-то чушь. Скучающие пожилые пенсионеры; у каждого был какой-нибудь самодеятельный прожект – или на годы вперед, или просто нереализуемый.
Дед Ольсен был как раз из таких. Он умер внезапно от обширного инфаркmа за рулем своего грузовика-эвакуатора (у него их было несколько) на парковке за собственной конторой. К счастью, в тот момент он никуда не ехал.
На похоронах было холодно, дул пронизывающий ветер. Мама плакала у свежевырытой могилы, утешала бабушку, которая только повторяла: «Он был очень добрый…» Заметив, что мне скучно и неловко, отец угрюмо и как-то очень по-взрослому, будто говорил с другом, сказал мне, что дед Ольсен понял, что сейчас умрет, поэтому залез в кабину своего грузовика.
Деда с отцом что-то связывало, но связь эта была скорее будничная: оба вели успешный бизнес. Потом, когда примерно в километре от отцовской лавки в торговом центре открылся новый сетевой магазин «Менардс»[55], дела у него стали идти все хуже, и он сильно ожесточился. Америка в упадке, и вот типичный пример, говорил он. Он начал высказываться в поддержку разных правых политиков от авторитаристов до либертарианцев и в итоге стал сторонником Рона Пола[56]. Он даже участвовал в одной из его президентских кампаний, заранее обреченных на провал.