Феномен «Что? Где? Когда?» - А. Корин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В концлагере он был смертником - без страховки, без ремня монтировал на огромной высоте заводские конструкции. Остался жив. Потом закончилась война, счастливый Василий пошел пешком навстречу своим, русским. Прошел через Францию, через Германию, пришел в Берлин. А русские солдаты взяли да и посадили русского художника в тюрьму. За то, что он якобы был французским шпионом. Отсидел. Вышел. Хотел было добраться до Керчи, чтобы встретиться с братом, но в Россию его не пустили. Так и остался Василий Родченко в Потсдаме, куда в один прекрасный день приехал наш театр.
Я был молодым. Я был художником. У меня в подчинении находился один человек. И я считал себя очень талантливым. Но когда Василий извлек откуда-то свои работы и разложил их на лестнице, мне стало плохо. Я понял, что никогда в жизни уже не возьмусь рисовать. Все тринадцать лет я учился в реалистической, натуралистической, социалистической школе. Эта школа была в мышцах моей руки. Моя рука не могла быть рукой Василия. А глаз вдруг увидел нечто другое, настоящее, свободное, не зажатое ни в какие рамки. Увидел и с той минуты уже не мог смотреть по-другому. Я не знал, что мне делать. Я бросил писать. И, хотя продолжал работать художником, чувствовал, что внутри у меня что-то разваливается. То и дело умолял Василия, умолял в течение двух лет нашей дружбы, открыть мне секрет земляных красок. Мне казалось, что они способны сделать мою руку другой. Это при новых-то глазах! Но он, подаривший мне множество других ценнейших секретов, ни за что не желал расставаться с этим. "Ты подвергнешь себя опасности!" - не уставал повторять он. Со временем я понял, что мой друг был не только гениальным художником, но и гениальным человеком.
...Мой друг страдал родовой астмой, которая ничем не лечилась - только керченскими оливками. Я уехал в Россию. Прощаясь, обещал привезти или прислать старику эти самые целебные оливки. Но молодость вихрем вскружила мне голову, легкомысленному, разодетому, окруженному прелестными девушками. Я так и не привез старику оливки. И не прислал...
...Я не пишу маслом, не пишу акварелью, я не рисую ни пастелью, ни карандашом. Но мой глаз все время рисует, на что бы я ни смотрел. Я выбросил все свои картины в мусорный контейнер. И, кажется, не жалею. Василий Родченко научил меня рисовать постоянно. И постоянно помнить наши потсдамские два года. То и дело открывать в них что-то новое. Иногда философствовать. Он был великим художником. В общем, он изменил всю мою жизнь. Было много размышлений, много трагедий личных, потому что как бы ломалось все мое видение мира.
- Но вы все-таки рискнули и пошли в театральные художники... или сразу в режиссеры?
- Секундочку! Он еще... Однажды я начал упрашивать его там, в Потсдаме, чтобы он мне раскрыл секрет земляных красок. Думаю - хрен с ним, если я не умею рисовать, хоть буду копировать чужие хорошие работы. А попаду в тюрьму - и черт с ним, да и вряд ли попаду. В России вообще и не поймут, где там подлинник, где нет. Но он не раскрыл мне свою тайну. Он сказал: ты погибнешь. Если я раскрою тебе все, что я знаю, ты будешь в концлагере, или ты попадешь в тюрьму и погибнешь там. Так и остался этот секрет неузнанным. И вот, отвечая на ваш вопрос. До того как стать театральным режиссером, я был довольно модным театральным художником в Москве. Когда меня уволили из театра в Потсдаме и выслали на родину, как у нас теперь говорят, еще хорошо, что не дальше...
- Почему уволили?
- Ну, есть... То есть теперь уже был у нас там полковник один такой, я и сейчас помню, как его звали. Но не хочу его называть. В общем, Командир театра. Все-таки это был военный театр, и мы были все вольнонаемные. У меня до сих пор в военном билете - я храню его как реликвию - написано: годен и необучен. То есть я ни разу в жизни не брал в руки винтовки. Ни разу. И школа, где я учился, это вот московская средняя художественная школа, - она была, по-моему, единственное заведение в Москве, в которой даже не было военного предмета. И это в военные годы! Вот. Так о чем я говорил?
- О том, что произошло. Почему вас вдруг уволили из театра?
- Из-за одного молодого человека... Не удивляйтесь, но я был в театре секретарем комсомольской организации. Вообще, в те годы я был очень идейным человеком. Верил во всякие глупости: в справедливость, в партию, в народ. Ну, в общем, был типичным секретарем комсомольской организации этого замечательного заведения. И хороший парень - не друг, но знакомый мой - покончил жизнь самоубийством. И оставил записку, которую начальник театра скрыл. Ну, не показал ни мне, ни ребятам. А понес сразу начальству, и еще не знаю, куда там. Я начал, как теперь говорят, выступать. Начал противиться этому. Но меня легко было зажать. Меня уволили с помощью такой комбинации. Я был художником-постановщиком, а меня перевели на должность обойщика. Театрального обойщика. Вот вы меня спросите, что это такое? А я вам скажу, что до сих пор не знаю, что это такое. Есть предположение. Обойщик - это не тот, кто делает обувь. И не тот, кто клеит обои. Нет. Обойщик, это тот, по-моему, кто делает драпировки... Но я не знаю точно. Нет. И уже не хочу узнавать. Итак, я однажды пришел в театр. Повесили приказ. И вижу на доске приказов: листок, что начиная с такого-то дня я - обойщик. Я не знаю, что делать и к кому идти. Просто не знаю. Очевидно, что мое выступление в защиту друга это был повод для них, чтобы меня уволить как профессионально непригодного человека. Как художник, я сделал несколько таких вещей, и... Короче говоря, я подставился, и со мной решено было кончать. И вдруг меня вызывают в главный политический штаб... Генерал группы советских войск, который ведал всеми военными театрами в стране, ну вот он ходит по кабинету, что-то нечленораздельное кричит, и единственное, что я понимаю - что меня сошлют сейчас куда-нибудь в Сибирь. А за что - я не понимаю! Я только улавливаю какое-то слово, которое он часто повторяет и при этом грозит пальцем: "позиторы!" "Я вам покажу ваши позиторы!" Что это за "позиторы" - я так и не понял. Короче говоря, он меня выгнал из кабинета, как просто остолопа, который не понимает очевидных вещей. А потом я выяснил, что "позиторы" значит на военном языке этого генерала - это наброски, которые я делал в разных местах. Ведь я тогда впервые попал на Запад. В том числе и в западные рестораны. Вы меня поймите. Это был какой год? 53 - 54. А тогда для нас все было новое. И люди западные и их рестораны. И я только что закончил институт. А тогда вообще пересечь границу - это был редкий случай. Просто лотерея. Просто я вытащил счастливый такой билет. Так вот эти наброски, эти "позиторы". Я потом вспомнил, что у него на столе была стопка листов. И нашелся доброжелатель, который эти мои наброски из ресторанов взял и передал этому генералу. А на рисунках моих были и проститутки, я не скрываю. И девочки и мальчики, как знакомились, и так далее, и так далее... Потом даже в журнале "Театр" я один или два наброска таких опубликовал в Москве. Вот. А генерал назвал их "позиторами" и, как водилось тогда, квалифицировал мои рисунки, как предательство родины. Потому что, в принципе, нам не разрешалось даже выходить из нашего квартала.
В центре Потсдама были несколько домов, где селились все советские работники театра. А также те, тоже советские люди, которые за теми советскими наблюдали. И пересечь квартал и просто выйти, куда-то в город, уже считалось как бы очень, очень нехорошим проступком, который разбирался на партийном бюро и так далее, и так далее... А тут, я мало того, что переступил. Я со своим другом путешествовал по ресторанам и рисовал всяких девочек. То есть, по их логике, наверняка налаживал связи со шпионами... Кстати, про этого моего друга. Много лет спустя мы встретились с ним. Это был прекрасный такой общительный человек. Он сам меня нашел. Ну, посидели, выпили. Он - немного. Я - как всегда. Тогда я еще пил. Может быть, слишком много. По-моему, это было в "Метрополе"... И он показал мне фотографии, которые он делал по заданию этой самой разведки, фотографии, которые он делал с меня и в ресторанах и в других местах. Он как раз и был тем самым человеком, который меня сдал. Так меня перевели потом, как буйвола такого, человека не нашего, перевели в наказание в Десау. В другой город. Просто в другую военную часть. Перевели в должности человека, который должен был рисовать лозунги на красном кумаче. Лозунги?! Каждое утро я должен был вставать и до вечера рисовать лозунги. Вот это было самое страшное. Самый страшный период моей жизни, потому что, как бы я ни рисовал - хоть по системе Чистякова, по реализму, или как Базиль меня учил, но буквы у меня не получались. Я не мог нарисовать ни одного лозунга. И меня списали, уволили. И я приехал в Москву. Вот так закончилась моя первая немецкая эпопея.
- А вот эта вот история с театром...
- Да, у меня много таких историй. Вот я был главным художником театра имени Ленинского комсомола и многое из того, что я придумал здесь... Впервые здесь, в России. Я потом узнал, что на Западе это уже было давно, потом было разворовано, не увидело свет и было разворовано, поэтому сейчас я к воровству отношусь очень терпимо. Как потом выяснилось, многие композиторы известные, любимые мною, жили на воровстве, и многие художники, и многие режиссеры, и так далее, и так далее... Так что это - закон искусства такой - воровать друг у друга. Но ведь украсть тоже надо уметь. И вот это вот единственный ограничитель для талантливых людей. Как говорил Мейерхольд, если ты сделал что-то и это что-то хочется украсть, значит, сделал нечто художественное. А если ты сделал, а красть никто не хочет, значит, ты плохо сделал. Так вот о крыше театра... "Центр нападения" - был такой спектакль. И как раз пришел новый главный режиссер. Давайте не будем называть фамилию. Во всяком случае, это не Эфрос и не все любимые большие режиссеры. Это был другой режиссер, которого назначили в этот театр. И я придумал... Меня всегда раздражала в театре проблема как бы кулис и задников. Ведь с чего начинается разговор художника театрального с режиссером? Обычно он начинается с того, что режиссер начинает бредить, фантазировать, строить из себя гениального человека и говорить так: отменяем кулисы, отменяем задники, ничего мне не надо. Мне надо только вот это. И чтоб больше ничего на сцене не было. Но это "ничего" на сцене уже существует. И его надо чем-то закрыть. Мы как бы загораживаем всякие пожарные краны, загораживаем склад декораций около задней кирпичной стены и так далее. Ничего про Мейерхольда мы тогда не знали. Мы не знали, что творится на Западе. И даже, что творится в Чехословакии. Ну, вот так вот пришло мне в голову, я взял и убрал все кулисы, все падуги и задник... то есть оголил сцену. Впервые. Потом это стало маркой театра на Таганке. А еще я по необходимости придумал тогда какие-то светящиеся световые столбы в качестве колонн для освещения декораций, каких-то предметов декоративных. Мало того, что я оголил сцену, чтобы ничто постороннее не лезло в глаза, я еще все покрасил в черный цвет. Вот, договорился с рабочими, дал денег, и они в течение ночи покрасили всю сцену в черный цвет. И крышу, и потолок - все! Но фокус... Для того чтобы столбы, чтобы эти световые столбы были видны в пыли, чтобы они были осязаемы... Кстати, давно уже в то время в Чехословакии, по-моему, художник Свобода делал это все, но мы ничего не знали. Нужны были особые фонари. Я их купил, достал для театра. Но не хватало фокусного расстояния. Поэтому я еще пробил крышу для того, чтобы вынести фонари выше, и чтобы как бы сохранить фокусное расстояние. И когда пришел этот человек, чуть не назвал его фамилию, сел в зал на репетиции и увидел этот кошмар, его просто... Его кондратий чуть не хватил. Он просто ничего не мог сказать. И потом он стал орать, приказал все повесить обратно - повесить кулисы, повесить задник и повесить падуги. Поскольку их не было - любые из любого спектакля. А премьера ведь скоро. Он принимал оформление. Я сижу в зале. Со мной тоже нехорошо, потому что это ведь я придумал... Ну, что ж тогда делать? Выходят рабочие.