Только для голоса - Сюзанна Тамаро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, такое в жизни бывает не раз. Со мной вот случилось тогда, но может с кем угодно случиться. Неожиданно из-за какой-нибудь несущественной мелочи вдруг отвлекаешься на что-то совсем иное и направляешься по пути, по которому прежде никогда не шел.
Не знаю, достаточно ли понятно я объясняю, поняли ли вы меня. Но я и сам тогда ничего не понимал. Мне понятно это теперь, когда обдумываю случившееся, заново перебирая в памяти все события в обратном порядке. Крещение? Нет, скорее помазание, что-то похожее на запах падали, притягательный для гиен.
Короче, дело было так. Наутро после того воскресенья, хоть мне и не удалось сомкнуть глаз, я встал, собираясь отправиться в школу, и, еще не одевшись, прошел на кухню взглянуть на мое семейство канареек. Поначалу я просто не поверил собственным глазам. Смотрел, смотрел и все уверял себя, что мне это снится. Потом подошла мама и сзади тронула меня за плечо; вот тогда я понял, что не сплю, а эти растерзанные тушки на дне клетки — мои птенчики. Один справа, другие два слева, у чашечки с водой. Все с перерезанным горлом и вспоротым животом, среди мелких перышек хорошо видны были внутренности. Птенцы погибли не в гнезде, а довольно далеко от него, но ведь они еще не умели летать. Их родители делали вид, будто ничего не произошло, прыгали с одной перекладины на другую и щебетали. Как же так, спрашивал я себя, как же такое возможно? Я стоял у клетки, не в силах шевельнуть даже пальцем. Я все еще стоял, как был — в пижаме, босиком, когда он, уже в пальто, задержался рядом со мной, заглянул в клетку и произнес: «Надо же, мертвые!»
В тот день я не пошел в школу. Сказал, что иду туда, а на самом деле не пошел. Поехал автобусом к морю и все бродил по кромке воды до самого обеда. Я был на берегу и одновременно нигде. И впервые отчетливо ощутил, что я деревянный. Деревянный или каменный, какая разница; во всяком случае, сделан из чего-то такого, что остается бесчувственным, когда к нему прикасаются. И в самом деле, подожги я себе руку и пылай она каким угодно пламенем, я не ощутил бы жара. Только где-то очень глубоко еще оставалась во мне крохотная живая частица. Что-то вроде тлеющего уголька, это нечто еще теплилось и думало. Думало, а я даже не замечал, что думает.
Как всегда, я обедал один. Закончив есть, я не знал, чем заняться, и пошел спать. Проснулся внезапно, с громким воплем, уже вечером. Вот что мне снилось: иду по берегу, как шагал весь день, и вдруг неожиданно, без всякой причины, воспламеняюсь. Огонь пожирает меня изнутри. Я бросаюсь в воду, плыву, но не могу загасить пламя и ору изо всех сил. От этого вопля я и проснулся.
Я просидел за письменным столом до самого ужина. И всего только раз поднялся, чтобы сходить на кухню. Проходя мимо клетки, я притворился, будто не замечаю ее. Я ощущал запах крови, и мне было страшно прикоснуться к птицам. Потом, как всегда, они вернулись домой на машине. Оставили ее в саду и прошли в дом.
За столом, отпивая вино, он произнес: «Надеюсь, ты убрал эти трупики». Я промолчал, не сказал ни да ни нет. Тогда он поднялся и пошел проверить. Потом вернулся и сел за стол со словами: «Чего же ты ждешь? Чтобы их черви съели?» Я сидел не шелохнувшись, он схватил меня за руку и попытался поднять со стула, но я ухватился за скатерть и зацепился ногами за ножки стола. Он тянул меня, а я упирался. У него вздулись вены на шее. Мама между тем подала суп с какими-то зелеными кусочками — он колыхался передо мной в тарелке.
Дело уже дошло до того, что он орал: «Убери их!» А я вопил: «Нет!» Так длилось, наверное, минуты две. Потом я вдруг вскочил и неожиданно ударил его. «Убирай сам, убийца!» — прокричал я и швырнул ему прямо в лицо тарелку с супом.
А потом? Я плохо помню, что было потом. Мама кричала: «Ты с ума сошел!» А он тыкал мою голову в таз с водой. Когда я оказался в своей комнате, он вошел следом и запер за собой дверь. Запомнил я только этот звук — поворачивающегося ключа. Я лежал на полу, и он избивал меня, удары градом сыпались со всех сторон. Сначала я защищался, потом уже не осталось сил. Я понял, что бесполезно сопротивляться, и притворился, будто ничего не чувствую.
Очнулся я в своей кровати, вернее, под нею. Должно быть, я забрался туда, словно в нору. Почувствовал запах крови — она текла у меня из носа. Кровь была повсюду. Я же вам говорил: крещение или водораздел.
На другой день я оказался в интернате.
ОДИННАДЦАТАЯ БЕСЕДА
Естественно, мне пришлось беседовать с психологом. Видите, и в вашей специальности у меня уже есть некоторый опыт. Если честно, я не произнес ни слова, а он все пытался заставить меня заговорить. Наконец, видя, что я упрямо молчу, велел рисовать всякие картинки. Я накорябал как попало и угодил в интернат. Может, ответь я ему или нарисуй картинки получше, и не попал бы туда, но в конце концов все сложилось именно так. В тот же день я уехал. Обрадовался ли я? Не знаю, не очень задумывался об этом. Возможно, что и обрадовался, во всяком случае был счастлив освободиться от них. Единственное, что меня огорчало, — это окончание моих занятий. С того воскресного дня, когда случилась история с рыбой, я не сделал ни одной записи в своей тетради, не собирал больше камни, не наблюдал за полетом птиц. В спешке перед отъездом я оставил дома все свои заметки.
Интернат занимал большое желтоватое здание с матовыми стеклами, стоявшее на лугу. Когда я попал туда, учебный год давно начался и ребята уже знали друг друга. В первый же день меня вызвал к себе падре ректор, седой священник, с такими влажными руками, что, казалось, он их только что вынул из воды. Там, у себя в кабинете, падре стал подробно рассказывать мне историю про овечек, бродивших без присмотра где придется, и про то, насколько лучше им было в одном стаде под мудрым руководством палки. Я плохо понимал, что он говорил, и только позднее сообразил, что у меня сильнейший жар. Поэтому в день приезда ребят я так и не увидел, а попал в больничную палату и провел там довольно длительное время.
В палате я оказался один. Целыми днями лежал в постели, съежившись под одеялом и уставившись в стену напротив. Я попытался сосредоточиться на своих классификациях, пробовал повторять то, что еще помнил, чтобы не утратить привычку, но меня бил озноб, и потому ничего не получалось — я невольно путал названия и формы.
Поправившись, я пришел в свой класс. В интернате существовал строгий, детально разработанный регламент поведения. Я долго не мог освоить его, без конца ошибался, и потому меня все время наказывали. Если б я мог поговорить с кем-нибудь из одноклассников, возможно, все было бы иначе, но нам запрещалось разговаривать друг с другом. Общаться мы могли только в установленный час, под присмотром главного воспитателя.
Знаете, почему запрещалось? Они опасались, что мальчики проникнутся взаимной симпатией, а там дело прямым ходом само пойдет дальше. Тогда я еще не знал, что такое бывает, что люди могут входить друг в друга, даже если они оба мужского пола. Разумеется, подобное все равно случалось. Для этого всегда находилась возможность — ночью или в туалете. Нравилось ли мне такое занятие? Или не нравилось? Не знаю, не задумывался над этим.
Первый раз мне было только больно. И я немного удивился, а потом это вошло в привычку. Более того, именно потому, что это было запрещено, я целый день ни о чем другом и не думал, как только об этом. Поначалу это проделывали со мной, а потом я и сам принялся делать это с другими.
Так вот, когда я пытаюсь понять, как определить то время, мне приходят в голову всего два слова: холод и полумрак. Холод потому, что комнаты и коридоры были огромные и пустынные, а полумрак потому, что в них никогда не было солнца и даже яркого света. А то занятие было, в конце концов, совершенно невинным. Мы проделывали это лишь для того, чтобы согреться, чтобы ощутить в себе хоть немного тепла.
Только поздней весной я понял, что холод никак не связан с температурой воздуха. Сама кожа у меня сделалась холодной, а под кожей и мясо. Я то и дело останавливался и прислушивался к тому, что во мне происходит; иногда казалось, будто и сердце превратилось в кусок льда, будто оно подвешено в каркасе моего туловища, словно кусок говядины в морозильной камере.
Нет, они никогда не навещали меня, даже смену белья не присылали. Только однажды, пару месяцев спустя, я получил открытку. На обратной стороне было написано: «Надеюсь, что ты ведешь себя хорошо». И подпись: «Рита».
Так или иначе, незадолго до конца учебного года неизбежное все-таки произошло — нас накрыли. Я был наедине с самым маленьким мальчиком, и, по правде говоря, мы не делали ничего дурного. Просто мы были вместе и всего лишь держали в руках свои члены. Но когда священник распахнул дверь и осветил нас фонарем, мальчик сразу же со слезами заголосил, что он не виноват, что это я заставлял его заниматься этим. Нас схватили за шиворот и потащили в какую-то темную комнату. Вскоре туда пришел падре ректор. В руках он держал линейку. Приказав мальчику положить руки на стол, он принялся бить по ним линейкой, пока кисти не покрылись кровавыми полосами. Время от времени падре приостанавливался и проверял, смотрю ли я на экзекуцию. Потом он отвел мальчика к двери и, прежде чем вытолкнуть, произнес: «За все это ты должен благодарить своего друга». Мы остались одни. Я решил, что теперь настала моя очередь, и уже было приготовился, но ничего не произошло. Он приблизился ко мне, провел рукой по плечу и сказал: «Мне очень жаль, но тебя я должен запереть». Ну, подумал я, тем лучше. Когда меня отвели в каморку и заперли дверь на ключ, я почувствовал себя едва ли не счастливым и облегченно вздохнул.