Любовь и французы - Нина Эптон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что если адресату любовного письма, списанного из Marguerites или Printemps des lettres amoureuses[137], не составит труда догадаться, откуда оно «содрано»? Автор, предвидя такую возможность, приводил список отдельных предложений и фрагментов фраз, которые можно было комбинировать тысячью различных способов.
Профессиональные художники украшали любовные письма аристократов нестареющими символами любви, которые были под стать шаблонным фразам текста: пронзенными сердцами, гирляндами из роз и мирта, бантами из лент, купидонами и стрелами. Голубой и золотой краской вместо чернил писали свои письма те, кто мог себе позволить подобное излишество.
Утонченные традиции галантной любви, любви в беседах, продолжались и развивались в знаменитой «голубой» гостиной красавицы полуитальянки Катрин де Вивонн, маркизы де Рамбулье,— своеобразное проявление изящного бунта против грубости, царившей при гасконском дворе Короля-Повесы.{127} Приглашение в салон маркизы, где читали вслух новые книги и романы разворачивались по сценарию, разработанному в соответствии с наукой любви, воспринималось как знак отличия. Вольностей там не терпели. Профессиональный поэт и любовник Вуатюр, который однажды, помогая маркизе подняться по лестнице, сперва запечатлел поцелуй на ее руке, а затем осмелился поднять ей рукав и поцеловать руку выше кисти, поплатился за это изгнанием из ее салона на несколько недель. Все скучали без него — он был таким жизнерадостным (хотя маркиза всегда говорила, что он вечно похож на мечтающую овечку, когда пообедает). «Никто не может любить одновременно пять или шесть женщин так преданно, как я,— хвастал поэт,— но любить семерых — это стыдно». Любовница Вуатюра, мадам де Санто, овдовев, хотела выйти за него замуж и ходила за сопротивлявшимся поэтом повсюду, но Вуа-гюр не желал связывать себя узами брака. Она осталась преданной ему, и он умер у нее на руках.
Однако из вышесказанного отнюдь не следует, что в «голубой» гостиной маркизы собирались одни ханжи. Маркиза любила удивлять своих гостей, и они часто устраивали розыгрыши, напоминавшие проказы эпохи Возрождения (фактически подобные шуточки были постоянной чертой французского общества до девятнадцатого века).
Однажды вечером, после того как граф де Гиш съел полную тарелку грибов, маркиза и ее друзья велели его слуге ушить одежду своего господина; наутро, обнаружив, что платье ему узко, граф решил, что его тело распухло от отравления грибами, и в утреннем халате отправился к мессе, дабы подготовить душу к последнему путешествию. В другой раз Вуатюр отомстил маркизе за шутку, которую она сыграла с ним. Он привел в ее спальню пару живых медведей. Дрессировщик заставил зверей встать на дыбы и положить лапы на верхний край ширмы. Обернувшаяся на шум маркиза взвизгнула и едва не упала в обморок при виде двух взиравших на нее зверей!
В то время как мужчины и женщины — завсегдатаи гостиной маркизы де Рамбулье и их преемники — вели утонченные салонные беседы, великий Корнель, особенно в ранних своих пьесах, отражавших идеал невозмутимого honnete homme[138] и тогдашнее учение о самоконтроле, облагораживал язык театра и превозносил любовь героическую. «Любовь honnete homme,— писал он в предисловии к своей La Place Roy ale[139],— всегда должна быть сознательной». Идеал того времени Корнель выразил в образе своего знаменитого героя Сида. Сид — это драма силы воли. Родриго решает убить отца своей невесты; Химена полна решимости отомстить за смерть отца любимому человеку. И он, и она не уступают друг другу в героизме. Такие герои и героини великолепны. Они вызывали и продолжают вызывать восхищение, но они чересчур недосягаемы, чтобы иметь хоть какое-то влияние на реальную жизнь, хотя, вероятно, и вдохновляли дам, которые во время Фронды занимались политическими интригами. К середине столетия большинство людей несколько устали от героики. Изменились и атмосфера, и публика. Люди уже меньше верили в свободу нравов и свободу воли. Они стали более склонны к фатализму, их в большей степени интересовали страсти, с которыми они были знакомы по собственному опыту.
Войны принуждали молодых людей находиться на границе. Любовью они занимались зимой, когда приостанавливались военные действия, и любовь эта была грубой и торопливой.
Бюсси-Рабютен и многие его современники упоминали о вызванном этими вынужденными обстоятельствами «беспорядке в любовных отношениях».
Женщины стали смелее — несомненно, их опыт и интриги во времена Фронды способствовали этому. Мадам де ла Гетт, с двенадцати лет обучавшаяся фехтованию и обращению с оружием, оказалась способной выдержать осаду в своем замке Сюс-си; Кретьена д’Агер, графиня де Сольт, собрала армию, во главе которой собиралась отбить Прованс у герцога де Савуара. Когда в 1659 году после подписания Пиренейского договора испанский министр дон Луис де Аро поздравил Мазарини с тем, что тот сможет теперь спокойно править Францией, фаворит Анны Австрийской ответил, что Францией еще ни один министр спокойно не управлял и что у всех министров в числе главного повода для беспокойства были дамы. «Сейчас во Франции есть три женщины, которые вполне способны управлять тремя большими королевствами, или, скорее, перевернуть их вверх дном»,— добавил кардинал. Несомненно, он имел в виду герцогиню де Лонгвиль, принцессу Палатинскую и герцогиню де Шеврез{128}, хотя и кроме них во Франции было множество решительных женщин. (Ветреная герцогиня де Шеврез всю жизнь провела в бурлящем котле политических интриг. Она часто бывала в ссылке, но ее ничто не устрашало. Герцогиня переплыла Сомму, когда была вынуждена бежать в Англию; позднее, в Лондоне, она переплывала Темзу, просто чтобы позабавиться, нарушая душевный покой чопорных пожилых вдов-аристократок; когда ей пришлось бежать в Испанию, она проехала через всю Францию верхом, переодетая в мужское платье. Она боролась против Ришелье, а после его смерти перенесла свою нерастраченную неприязнь на Мазарини — замечательная женщина, более того, чрезвычайно соблазнительная.)
Эти воинственные героини были склонны обходиться без приличествовавшей дамам сдержанности, и, как замечал в предисловии к своим oeuvres galantes[140] аббат Коттэн, женщины в то время настолько потеряли стыд, что первыми делали авансы мужчинам.
Граф де Бюсси-Рабютен во время своих военных странствий по Франции убедился в справедливости подобных утверждений. В 1638 году, будучи еще совсем молодым, он влюбился во вдову бывшего губернатора Гиза, где армия стояла достаточно долго, так что граф мог по достоинству оценить прелести этой женщины. Однако поначалу он не решался заходить слишком далеко, полагая, что «любви знатной дамы можно добиться только множеством писем вкупе с долгими слезами, вздохами и молениями». Он рассказывает в своих Мемуарах, как раз или два тайком протягивал к даме руку и торопливо ее отдергивал, опасаясь, что его сочтут слишком дерзким. Вдова краснела, а Бюсси дрожал от страха, думая, что своим бесстыдным поведением навлек на себя ее гнев, пока однажды рассерженная дама не воскликнула в отчаянии: «Моп Dieu, топ pauvre ami»![141] Ну и трусишка же вы, а еще военный!» Поощренный таким образом Бюсси стал вести себя смелее, но при этом отметил, что, «в противоположность тому, что происходит обычно, я любил ее так же, если не больше, после того как она отдалась мне». Однако, объясняет он, для него еще не пришло время прочных привязанностей. Ему быстро надоела вдова, у которой однажды возникла мысль надеть костюм пажа и сопровождать графа в его кампаниях. (Одна или две страстные женщины уже проделывали это в царствование Беарнца.)
В Мулене Бюсси встретил еще одну смелую даму, графиню, в чьем замке он был на постое. Оставаться наедине им было трудно из-за ее мужа, имевшего досадное обыкновение посылать слуг шпионить за своей женой. Ночью лакей Бюсси, как только видел, что его господин улегся в кровать, подоткнув одеяло, удалялся и осторожно запирал за собой дверь. Кроме того, спальня, отведенная молодому графу, имела мрачный вид; это была «одна из тех комнат,— писал Бюсси,— в которых ждешь встречи с привидениями, а привидений я боюсь, хоть и не очень в них верю. Поэтому, забравшись в постель, я сразу накрывался с головой одеялом — так было теплее, и моего слуха не достигали звуки, которые могли бы меня напугать. Однажды ночью я услышал, как кто-то громко барабанит в мою дверь, а затем раздались шаги: кто-то вошел в спальню. Сперва я не хотел выглядывать из-под одеяла, но когда этот некто отдернул полог моей кровати, мне ничего другого не оставалось. Глазам моим предстали шесть незнакомых дам. Одни несли блюда, наполненные доверху мясными закусками, которые поставили на стол, другие — горящие факелы. Это походило на детскую сказку о легком ужине, подаваемом незнакомцу, когда выпадающие из каминной трубы руки, ноги, головы срастаются, превращаясь в человеческие существа, которые пьют, едят, а затем исчезают. Следующими в комнату вошли три молодые женщины, которых я встречал ранее, в середине шла графиня в элегантном deshabille[142]. Я все еще был убежден, что меня водит за нос нечистый дух, но графиня была так прелестна, что я был бы весьма рад попасться в его ловушку! Графиня рассмеялась, чтобы ободрить меня, подошла и села в изголовье кровати, приказав, чтобы стол поставили поближе. С ней была некая дама, игравшая роль дуэньи, которая села на постель с правой стороны, тогда как графиня расположилась слева, и мы начали есть с таким аппетитом, словно в тот вечер не ужинали. Я не прятал рук под одеяло, хотя было очень холодно. Время от времени я целовал графиню, да и дуэнью тоже, чтобы задобрить ее; так мы провели около двух часов. Не думаю, что, когда пришла пора расстаться, графиня провела остаток ночи спокойнее, чем я...»