Горение. Книга 2 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушайте, а к вам товарищи не подваливали еще, пан Леопольд? Не просили написать что-нибудь эдакое про Красное воскресенье, про «Потемкина», про ту же Лодзь?
— Соглашаться?
— Непременно. Это было бы восхитительно, мы бы с вами Петербургу нос утерли: у них был вождь рабочих — Гапон, а у нас выразитель рабочих чаяний — Ероховский.
— А потом бы как Татарова — ножом в шею.
— Так ведь Татаров двурушник, он и вашим и нашим. Слушайте, пан Леопольд, я хочу предложить вам эксперимент…
— Повесить кого-нибудь?
Попов заколыхался, забулькал, чокнулся с Ероховским, медленно выцедил, понюхал корочку, закусывать не стал.
— Хотите посмотреть, как вешают? Я устрою.
— Не хочу.
— Отчего?
— Запью.
— Да вы и так пьете втемную.
— Я в открытую пью, Игорь Васильевич, про того, кто пьет втемную, говорят: «Он и капли в рот не берет». Скажите мне правду, полковник, как на духу скажите: спасти империю сможете или все покатилось? Скажите честно: есть надежда, или пора направлять стопы в Париж, пока здесь резать не начали — всех под один гребень?
— С чего это вы?
— Да с того, что я по городу хожу, а не езжу на дутиках, как вы. С того, что ем и пью в открытых местах, где люди говорят, а не на тайных квартирах, где отставной жандарм прислуживает. Оттого, что я в театре за кулисами работаю, а не в ложе бенуара сижу, — все оттого, Игорь Васильевич…
— А я еще к тому же читаю сводки, пан Леопольд, в которых записаны разговоры подстрекателей революции, и я в курсе их планов, знаю, где у них склады оружия и литературы, а ведь ничего — спокоен. Пусть шумят, пусть кулаками машут. Больше машешь — скорей устанешь. Да и зрителям надоест: в театр ходят для того, чтобы дождаться момента, когда ружье выстрелит. А если не пальнет? Да пропади пропадом такой театр, тьфу на него! Недовольны? А дальше что?
— А дальше вся вера вытравится, вот что…
Попов приблизился к Ероховскому и, разозлившись, медленно ответил:
— А плевать на веру! Плевать, пан Леопольд! Важно держать в руках, важно знать, важно, чтобы порядок был, чтобы боялись… Вера… Для этого церкви есть и костелы, чтобы верою заниматься, не наше это дело
— вера… Наше дело — правопорядок…
Он удовлетворился впечатлением, которое произвели его слова, и достал из кармана пачку фотографических портретов, бросил на стол.
— Постарайтесь-ка воспроизвести ваш разговор с пани Стефой об ее зеленоглазом рыцаре…
— Я не умею воспроизводить, Игорь Васильевич… Вы же принесли фотографические картонки, давайте я погляжу. Вы меня об этом хотите просить?
— Именно об этом, пан Леопольд, — ответил Попов и разбросал портреты Ганецкого, Пилсудского, Дзержинского, Варшавского, Уншлихта, Василевского, почти всех, словом, эсдеков и социалистов; анархистов и максималистов в расчет не брал.
Ероховский заинтересованно разглядывал лица, особенно долго изучал глаза.
— Выразительные персоны, — заметил он. — Каждый индивидуален.
Попов сыграл: взяв фотографический портрет Василевского, написал карандашом на обороте: «Этот — искомый». И расписался. Протянул карандаш Ероховскому. Тот карандаш взял, отложил портреты Пилсудского, Ганецкого и Дзержинского, тронул их пальцами, будто спирит какой, впился глазами, замер…
Попов осторожно посмотрел на часы: десять двадцать. Надо ехать. Как можно скорее. Там должно быть все в порядке. Они не посмеют переступить. А если? Он представил себе Стефанию вместе с Павлом Робертовичем, и темное животное желание родилось в нем. Но это было мгновение, потом он вспомнил, какая Стефа была веселая, когда началась их связь, какая она была ласковая и как умны были ее странные, какие-то шальные разговоры за кофе, когда она сидела строгая, причесанная перед тем, как попрощаться и уйти на репетицию.
— Этот, — сказал Ероховский и ткнул пальцем в портрет Дзержинского. — По-моему, она говорила о нем… Мне кажется, он.
— Пишите, — лениво посоветовал Попов. — Я бьюсь об заклад, что не он. Я на другого поставил, сами видели. Дюжина шампанского, идет?
Ероховский, приняв игру, вывел на обороте портрета Дзержинского: «Этот — искомый». Расписался лихо, как человек, который лишен права должностной, ответственной подписи.
«Ах, пташечка, ах, миленький мой, — подумал Попов, — вот ты У меня и в кармашке, главаря опознал, да еще с какой разборчивой росписью — поди отопрись… „Спасете империю? .. “ Покуда я умею с вами эдак-то играть, — конечно, спасем, куда деться? »
Поцеловался с Ероховским трижды, поблагодарил за дружбу, ощутил прикосновение его сухих губ и вдруг неожиданно почувствовал внутри холодный ужас: а ну, коли опоздал к Стефе?! Явственно привиделось белое лицо Павла Робертовича, трепетные его синеватые ноздри и длинные, пушистые ресницы, скрывавшие пронзительно-черное безглазие.
Кучеру Грише хрипло приказал:
— Гони, чтоб искрило!
Запахнул пальто, воротник поднял: начался нервный, быстрый озноб, зубы клацали.
В охрану вошел стремительно, едва сдерживаясь, чтобы не побежать по коридору, не выдать себя своим: нет ничего страшнее, как своим приоткрыться, они живо перепилят.
На втором этаже почувствовал тяжелое сердцебиение: ему показалось, что он услышит крики Стефы сразу же, как только повернет в закуток, ведущий к кабинету, но там была тишина, страшная, чреватая.
«Если дверь заперта — значит, опоганили, скоты, не устояли, — жалобно подумал Попов. — Врать будут все, она тоже — поди проверь».
Он рванул на себя дверь и чуть не упал — дверь заперта не была. В кабинете никого. Попов не сразу заметил разбитое окно, осколки на паркете, темные пятна крови. Поначалу он только диван и увидел, пустой диван, без нагого тела, испытал поэтому облегчение, умильное и слезливое. И лишь после разум его объял все детали, Попов бросился к окну, глянул вниз — он был уверен, что непременно увидит на булыжниках распластанную Стефанию с подвернутой под грудь левой рукою, а правая выброшена вперед. Он помнил такое, арестантка в Орле сиганула, тогда последних по «Черному переделу» подбирали, крикливые были, гордые, на «вы» требовали, а той дал пощечину стражник, она и опротестовала самоубиением.
Попов выбежал из кабинета, прогрохотал по коридору, не скрывая дыхания, сунулся к Павлу Робертовичу — пусто, дверь тоже не заперта, на столе бумаги разложены, на подоконнике — остатки ужина, пустые штофы.
Сбежал вниз, спросил вытянувшегося унтера Кузовлева:
— В какой кабинет прошел доктор?
— Никак нет, не проходил! Только тюремный фельдшер Яковлев!
— Куда пошел?
— К ротмистру Сушкову, ваше благородие!
Попов взбежал на третий этаж, пнул ногой дверь: Стефания лежала на диване, лицо и руки обмотаны бинтами, кровь медленно проступала у висков, нос торчал из повязки заострившийся и до того белый, что казался белее бинта.
— Выбросилась? — спросил Попов и не узнал своего голоса.
— Нет, — ответил Павел Робертович, — только норовила. Изрезалась несколько.
— Все вон! — еще тише сказал Попов. — Вон отсюда, свиньи!
Офицеры и фельдшер Яковлев вышли из кабинета на цыпочках. Попов приблизился к дивану, страшась, заглянул в бинт, увидел глаза женщины
— в них металось что-то быстрое, непонятное.
Попов взял двумя пальцами шинель, которой была укрыта Микульска, приподнял полу и увидел, что женщина совершенно голая, а руки и грудь в ссадинах и тяжелых, бурых синяках.
Он сглотнул ком, мешавший дышать, подкрался к двери, привалился к ней плечом, воровски, мягко повернул ключ, потянул ручку на себя, убедился, что заперто, вернулся к Микульской, достал из кармана фотографический картон Дзержинского, поднес его к глазам женщины и, заметив, как зрачки заметались, выдохнул, прокашлялся, хотел сказать что-то торжествующее, но не смог — комок в горле мешал. Он сбросил со Стефании шинель и начал быстро, лихорадочно раздеваться…
… Он понял, что Микульска мертва, не сразу, он не мог поначалу поверить в это, потом вскинулся, сорвал с лица женщины бинты, увидел ее открытые глаза, порезы, царапины, бездыханную грудь; схватил со стола стекло, лежавшее на сукне, приволок его к дивану, положил на лицо Стефании — стекло не помутнело.
В голове завертелось, затылок стал легким. Попов, ослабев враз, с трудом доволок стекло до стола, положил его на сукно, почувствовал, как тело покрылось цыпками — он не переносил звука, который возникал при соприкосновении сукна и стекла. Потом начал одеваться, по-прежнему чувствуя легкость в затылке.
Застегнув воротничок, позвал тихонько:
— Стефа… Стефочка…
Подошел к двери, отпер замок, вышел в коридор.
В кабинете Сушкова слышались голоса. Распахнул дверь: Павел Робертович заметил его первым, поднялся. Следом за ним, оправляя френчи, поднялись Сушков и поручик Зволяньский.
— Ну, что будете делать, ублюдки? — спросил Попов, чувствуя усталость в веках и верчение в голове. — Она же умерла. Вы же мне покойницу передали…