Над Кубанью Книга третья - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корова, свиньи, птица быстро пошли с молотка. Спор загорелся из-за молотилки и дома.
Литвиненко выкрикивал называемые цифры, внимательно вглядываясь в толпу. Потом незаметно, кивком, подозвал к себе Мартына Велигуру.
— Могут хуторяне уволочь, а?
— Нельзя выпустить из станицы недвижимое имущество, — сказал Мартын Велигура, — дом сломают, план оголят, улица без вида будет.
— Ну, давай сам накидку, Мартын Леонтьевич, — Литвиненко наклонился к нему, — я же законом связан, не могу принимать участие: как полномочное лицо.
— Давай дом напополам, — предложил Велигура, — сам не подниму.
— Что с ним делать? — ломался Литвиненко, окидывая прилипчивым взором кирпичный фундамент, дубовые карнизы, свежеокрашенные ставни.
— Есть-то он не просит, — уговаривал Велигура.
— Ладно уж, — не глядя на Мартына, согласился Литвиненко, — кричи накид поверх четвертой тысячи.
Самоход пошел в руки хуторян, а дом по открытому торгу достался Велигуре и — конечно, в тайной доле — Литвиненко.
Торги окончились. Тыждневые уносили не попавшие в опись книги, безделушки, занавески. Один из них поднял с земли холщовый рушник, впопыхах, очевидно, оброненный Ляпиным. Это было семейное полотенце Шаховцовых. Тыждневой перебрал его в руках, увидел вышитого красного петуха, ухмыльнулся. Потом, поймав на себе блуждающий взгляд Литвиненко, скомкал полотенце и принялся концом его обтирать голенища. Оглянувшись и определив, что никто не смотрит, он торопливо засунул полотенце за борт шубы.
Розовую свинью, так любовно выкормленную Марьей Петровной, погнал Очкас, — с утра еще успевший подвыпить.
— За сколько украл? — сурово спросил его Меркул.
— Пять рублей, — растопыривая пятерню, сказал Очкас, — дешевая тварь. Три дня пьяный за нее буду.
Меркул подошел к Литвиненко, тронул его за рукав:
— Куда же капитал?
Литвиненко недружелюбно оглядел Меркула.
— Какой капитал?
— За все это? — Он обвел рукой поместье Шаховцовых.
— На вспомоществование сиротам и вдовам семейств, пострадавших от большевистской анархии, — заученно строго сказал Литвиненко. — Все?
— Пока все. Спасибо на добром слове. Сработали добре. Ни во двор, ни в дом нечем и собаку заманить.
Кругом валялись шелуха, бумажки, втоптанный в снег размотанный моток гарусных ниток.
Марья Петровна сидела на крыльце и беззвучно плакала. Литвиненко собрался уходить. Осторожно тронул Марью Петровну за плечо.
— Вас никто не гонит, Петровна, — сказал он, — Мартыну Леонтьевичу ваш дом не к спеху. Живите пока. — Ущипнул Ивгу. — Ничего, красавица, жениха подыщем — корниловца, поправишься, а хозяйство дело наживное. Хозяин будет — перья вырастут.
Шаховцовых увела к себе Елизавета Гавриловна, прибежавшая уже к концу, когда тыждневые помогали хуторянам згшрягать в «самоход» дуговую упряжку лошадей. Вечером с опаской пришли Харистовы, принесшие муки и ябдок. Ужинали в подавленном состоянии, как на поминках. Марья Петровна уже не плакала и не жаловалась. Она смотрела в одну точку. Когда к ней обращались, односложно отвечала и, притянув к себе Ивгу, поглаживала ее плечо. Девочка сдерживалась.
В этот вечер опустилось новое несчастье. Запыхавшийся Писаренко, путаясь в словах, сообщил о смерти Миши.
ГЛАВА V
Ночыо Шаховцовы и Карагодина возвратились от правления, ничего не узнав о Мишиной судьбе. Караул держали придирчивые юнкера, которых обычно прикомандировывали к гарнизонам из так называемых слабосильных команд. Женщин не подпускали к тюрьме.
До утра ни мать, ни Шаховцовы не ложились. Когда начало светать, Елизавета Гавриловна подняла занавески. Лежали туманы, и казалось — они настолько плотны, что никогда ие рассосутся. Лица посерели, осунулись, под глазами вычертились отчетливые круги.
— Я не верю, — тихо сказала Марья Петровна, прижавшись к косяку окна, — не верю.
Ей никто не ответил. Почему так поспешно исчез Писаренко? Он сейчас чрезвычайно был бы нужен. Утром не хотелось верить в то, что произошло ночыо. Также совершенно нелепыми представлялись вчерашние торги. Марья Петровна закрыла глаза. Вот сейчас она идет через мост, потом сворачивает в улицу, а вот и дом, теплый, обжитый десятилетиями. Ничего не тронуто. Все на месте: кровати, взбитые подушки, качалка, кружевная скатерка на угольнике у икон, точеная этажерка, а на ней глиняные остроносые туфельки, голубая пепельница, морская раковина, пережившая два поколения Шаховцовых, — она всегда будет шуметь, если ее приложить к уху.
— Надо пойти узнать еще раз, — твердо сказала Марья Петровна и торопливо стала повязывать платок.
У правления дожидались на крыльце женщины с узлами. Среди них — прикорнувшие дети. Женщины тихонько беседовали, и все об одном и том же. Они не понимали вины своих близких и с часу на час ожидали их освобождения.
— Во двор не ходите, — предупредили женщины, — прогонят.
Елизавета Гавриловна и Марья Петровна все же прошли во двор. У них не было узлов. Они шли за мертвым. Казачий караул, сменявший юнкеров, переругивался с разводящими. Казакам хотелось пойти во вторую очередь, когда поднимется туман; им хотелось позоревать в караулке, где были теплые нары и ярко накаленная печка. Разводящий незлобно грозился доложить коменданту и кутался в башлык. Ему самому не терпелось уйти в караулку, и препирательства задерживали его. Вскоре часовые подняли воротники тулупов и затоптались на месте. Из тумана вынырнул Самойленко. Он наткнулся на женщин. Елизавета Гавриловна близко увидела узкий лоб хорунжего и густые брови. Она хорошо знала Самойленко еще мальчишкой, позже встречала его и у Шаховцовых и на обеде у Батуриных, сама подавала ему жаркое и лапшу, и он еще похваливал и ее и стряпню. Теперь хорунжий сделал вид, что не узнал Елизавету Гавриловну.
— Вам чего? — резко спросил он.
— За сыном.
— Фамилия?
— Карагодин.
Самойленко несколько смутился.
— Его нет.
— Знаю, — твердо сказала мать.
— Уже знаете? — удивился хорунжий. — Ваш сын отправлен в Армавир.
— Врете, — почти выкрикнула Шаховцова, — вы его убили.
— Ага. Вы даже это знаете, — покачиваясь, сказал Самойленко, — тогда все. Можете оставить запретную зону. — Броском повернулся к часовым — Кто допустил сюда этих женщин?
От караулки быстро затопали, и из тумана вынырнул разводящий. Он налетел на хорунжего, попятился, козырнул.
— Туман, ваше благородие, ни зги не видать.
— Покажите им место ожидания, — распорядился Самойленко. На ходу бросил: — В одиннадцать часов получите одежду заключенного.
К одиннадцати туман поднялся. Где-то каркали невидные глазу галки. На кустах «старюки» и на дощанике заборов расцвели пышные снежные узоры. Елизавета Гавриловна направилась в комендантскую, занявшую помещение прежней сборной. Ей вынесли сверток, обвязанный Мишиным белым шарфом. Взяв сверток, мать пошла к воротам, оставляя на заиндевевшей земле ясные следы. До самого дома не проронила ни слова. Ша-ховцовы хотели помочь ей нести сверток, но она не дала. Меркул уже поджидал их. Он взял ее за плечи, насильно усадил возле себя.
— Кто-нибудь раньше помирает, Гавриловна, — сын аль мать, — сказал он. — Не хогишь, чтобы сыну горько было, смерть его переживай…
Елизавета Гавриловна как-то обмякла, уткнула голову в колени Меркула и закричала.
— Это уже лучше, — подмаргивая одной бровью, сказал дед, — эта слеза едкая, ни одна на землю не капнет, а все на их, супостатов, голову…
Оставив мать на попечении Шаховцовой, Меркул вышел во двор. «Гроб надо бы с чего-сь смастерить», — решил он.
Обходя все хозяйство, он искал подходящего материала. Долго рассматривал доску, обнаруженную им в сарае. Ею обычно закладывали полову. Меркул ковырнул ее ногтем.
— Трухлявая, — бормотнул он, — такой тулуп для Мишки не подходит.
Дед перелез в огород и пошел по бурьяну к забору, стряхивая снег с хрустких стеблей. Забор промерз, трещал. Меркул отодрал две верхних доски, по одной из каждого звена, постукал поверху обушком.
— Вот эти в самый раз будут, по росту. А с обзельных концов гребешок для крышки потянет.
Захватив доски, он потащил их во двор и расположился работать на крыльце. Снял шубу и зашуршал шершоткой, а затем фуганком, старательно обходя твердые сучковины, чтобы ие повредить инструмента. На землю ложилась курчавая черноватая стружка.
Подъехал Лука на линейке. Привязав неказистую лошадь, он направился в дом. Долго околачивал валенки, хотя на них и не было снега.
— Чтоб не наследить, — сказал он выходящей из дома Шестерманке.
Акулина Самойловна исподлобья оглядела его и прошла боком, словно боясь к нему прикоснуться.