Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самгин едва удержался, чтоб не сказать – да! – и сказал:
– Я – слушаю.
Офицер снова, громче щелкнул ножницами и швырнул их на стол, а глаза его, потеряв естественную форму, расширились, стали как будто плоскими.
– Так как же это выходит, что вы, рискуя карьерой, вращаетесь среди людей политически неблагонадежных, антипатичных вам...
– Из моих записок вы не могли вынести этого, – торопливо сказал Самгин, присматриваясь к жандарму.
– Чего я не мог вынести? – спросил жандарм. Клим не ответил; тонко развитое в нем чувство недоверия к людям подсказывало ему, что жандарм вовсе де так страшен, каким он рисует себя.
– Ведь не ведете же вы ваши записки для отвода глаз, как говорится! – воскликнул офицер. – В них совершенно ясно выражено ваше отрицательное отношение к политиканам, и, хотя вы не называете имен, мне ведь известно, что вы посещали кружок Маракуева...
– Вы не можете сказать, что я член этого кружка или что мои воззрения...
– Нам известно о вас многое, вероятно – все! – перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой для мускулов его служили не кости, а хрящи: оно, потемнев еще более, все сдвинулось к носу, заострилось и было бы смешным, если б глаза не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос:
– И этого вполне достаточно, чтоб лишить вас права прохождения университетского курса и выслать из Москвы на родину под надзор полиции.
Замолчав, он медленно распустил хрящи и мускулы лица, выкатил глаза и чмокнул.
– Но власть – гуманна, не в ее намерениях увеличивать количество людей, не умевших устроиться в жизни, и тем самым пополнять кадры озлобленных личными неудачами, каковы все революционеры.
Щелкнув ножницами, он покосился на листок бумаги, постучал по ней пальцем:
– Вот вы пишете: «Двух станов не боец» – я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», – позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без дел – мертва!
И, снова собрав лицо клином, он именно отеческим тоном стал уговаривать:
– Нет, вам надо решить: мы или они?
«Неумен», – мельком подумал Самгин.
– Мы – это те силы России, которые создали ее международное блестящее положение, ее внутреннюю красоту и своеобразную культуру.
В этом отеческом тоне он долго рассказывал о деятельности крестьянского банка, переселенческого управления, церковноприходских школ, о росте промышленности, требующей все более рабочих рук, о том, что правительство должно вмешаться в отношения работодателей и рабочих; вот оно уже сократило рабочий день, ввело фабрично-заводскую инспекцию, в проекте больничные и страховые кассы.
– Могу вас заверить, что власть не позволит превратить экономическое движение в политическое, нет-с! – горячо воскликнул он и, глядя в глаза Самгина, второй раз спросил: – Так – как же-с, а?
– Не понимаю вопроса, – сказал Клим. Он чувствовал себя умнее жандарма, и поэтому жандарм нравился ему своей прямолинейностью, убежденностью и даже физически был приятен, такой крепкий, стремительный.
– Не понимаете? – спросил он, и его светлые глаза снова стали плоскими. – А понять – просто: я предлагаю вам активно выразить ваши подлинные симпатии, решительно встать на сторону правопорядка... ну-с?
Этого Самгин не ожидал, но и не почувствовал себя особенно смущенным или обиженным. Пожав плечами, он молча усмехнулся, а жандарм, разрезав ножницами воздух, ткнул ими в бумаги на столе и, опираясь на них, привстал, наклонился к Самгину, тихо говоря:
– Я предлагаю вам быть моим осведомителем... стойте, стойте! – воскликнул он, видя, что Самгин тоже встал со стула.
– Вы меня оскорбляете, – сказал Клим очень спокойно. – В шпионы я не пойду.
– Ничего подобного я не предлагал! – обиженно воскликнул офицер. – Я понимаю, с кем говорю. Что за мысль! Что такое шпион? При каждом посольстве есть военный агент, вы его назовете шпионом? Поэму Мицкевича «Конрад Валленрод» – читали? – торопливо говорил он. – Я вам не предлагаю платной службы; я говорю о вашем сотрудничестве добровольном, идейном.
Он сел и, продолжая фехтовать ножницами с ловкостью парикмахера, продолжал тихо и мягко:
– Нам необходимы интеллигентные и осведомленные в ходе революционной мысли, – мысли, заметьте! – информаторы, необходимы не столько для борьбы против врагов порядка, сколько из желания быть справедливыми, избегать ошибок, безошибочно отделять овец от козлищ. В студенческом движении страдает немало юношей случайно...
Самгин тоже сел, у него задрожали ноги, он уже чувствовал себя испуганным. Он слышал, что жандарм говорит о «Манифесте», о том, что народники мечтают о тактике народовольцев, что во всем этом трудно разобраться, не имея точных сведений, насколько это слова, насколько – дело, а разобраться нужно для охраны юношества, пылкого и романтического или безвольного, политически малограмотного.
– Так – как же, а? – снова услыхал он вопрос, должно быть, привычный языку жандарма.
– На это я не пойду, – ответил Самгин, спокойно, как только мог.
– Решительно?
– Да.
Офицер, улыбаясь, встал, качнул головою,
– Не стану спрашивать вас: почему, но скажу прямо: решению вашему не верю-с! Путь, который я вам указал, – путь жертвенного служения родине, – ваш путь. Именно: жертвенное служение, – раздельно повторил он. – Затем, – вы свободны... в пределах Москвы. Мне следовало бы взять с вас подписку о невыезде отсюда, – это ненадолго! Но я удовлетворюсь вашим словом – не уедете?
– Разумеется, – облегченно вздохнул Клим.
– Часть ваших бумаг можете взять – вот эту! – Вы будете жить в квартире Антроповой? Кстати: вы давно знакомы с Любовью Сомовой?
– С детства.
– Что это за человек?
– Очень... добрая девушка, – не сразу ответил Самгин.
– Гм? Ну, до свидания.
Он протянул руку. Клим подал ему свою и ощутил очень крепкое пожатие сильных и жестких пальцев.
– Подумайте, Клим Иванович, о себе, подумайте без страха пред словами и с любовью к родине, – посоветовал жандарм, и в голосе его Клим услышал ноты искреннего доброжелательства.
По улице Самгин шел согнув шею, оглядываясь, как человек, которого ударили по голове и он ждет еще удара. Было жарко, горячий ветер плутал по городу, играя пылью, это напомнило Самгину дворника, который нарочно сметал пыль под ноги партии арестантов. Прозвучало в памяти восклицание каторжника:
«Лазарь воскрес!» – и Клим подумал, что евангельские легенды о воскресении мертвых как-то не закончены, ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Над крышами домов быстро плыли облака, в сизой туче за Москвой-рекой сверкнула молния. Самгин прислушался сквозь шум города, ожидая грома, но гром не долетел, увяз в туче. Толкались люди, шагая встречу, обгоняя, уходя от них, Самгин зашел в сквер храма Христа, сел на скамью, и первая ясная его мысль сложилась вопросом: чем испугал жандарм? Теперь ему казалось, что задолго до того, как офицер предложил ему службу шпиона, он уже знал, что это предложение будет сделано. Испугало его не это оскорбительное предложение, а что-то другое. Самгин не мог не признать, что жандарм сделал правильный вывод из его записок, и, дотронувшись рукою до пакета в кармане, решил:
«Сожгу. И больше не буду писать».
Думалось бессвязно, мысли разбивались о какое-то неясное, но подавляющее чувство. Прошли две барышни, одна, взглянув на него, толкнула подругу локтем и сказала ей что-то, подруга тоже посмотрела на Клима, обе они замедлили шаг.
«Как на самоубийцу, дуры, – подумал Самгин. – Должно быть, у меня лицо нехорошее».
Встал и пошел домой, убеждая себя:
«Разумеется, я оскорблен морально, как всякий порядочный человек. Морально».
Но он смутно догадывался, что возникшая необходимость убеждать себя в этом утверждает обратное: предложение жандарма не оскорбило его. Пытаясь погасить эту догадку, он торопливо размышлял:
«Если б теория обязывала к практической деятельности, – Шопенгауэр и Гартман должны бы убить себя. Ленау, Леопарди...»
Но Самгин уже понял: испуган он именно тем, что не оскорблен предложением быть шпионом. Это очень смутило его, и это хотелось забыть.
«Клевещу я на себя, – думал он. – А этот полковник или ротмистр – глуп. И – нахал. Жертвенное служение... Активная борьба против Любаши. Идиот...»
Шел Самгин медленно, но весь вспотел, а в горле и во рту была горьковатая сухость.
Анфимьевна, встретив его, захлебнулась тихой радостью.
– Ой, голубчик, выпустили! Слава тебе, господи! А я уж думала, что, как Петрушу Маракуева, надолго засадят.