Семьдесят два градуса ниже нуля - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому спали семь, а с сегодняшнего дня будут спать шесть часов в сутки. И это многовато, но ничего не поделаешь, меньше никак нельзя. Но и больше – ни на минуту, потому что через месяц поезд должен быть в Мирном.
Не будь пожара и взрыва, уничтоживших балок на Ленькином тягаче, в Мирный можно было бы прийти и через полтора-два месяца. А раз уж это произошло, то крайний срок возвращения – месяц.
Только Гаврилов, Антонов и Задирако знали, что хлеба, мяса и соли у походников осталось на тридцать дней.
И еще несколько человек в поезде знали то, чего не должны были знать другие.
Алексей, Игнат и Валера знали, что у Гаврилова развилась острая сердечная недостаточность и ему необходим полный покой. А как его, этот покой, обеспечишь?
Коллега из Мирного проговорился Маслову, что на Большой земле распространились слухи о неизбежной гибели поезда и Макаров лично под свою ответственность редактирует и переписывает отчаянные радиограммы походникам от родных и близких. Гаврилов взял с Маслова клятву, что тот будет держать язык на привязи.
И никому, даже бате, щадя его сердце, Игнат и Валера не рассказали о новой угрозе, нависшей над поездом. Установленный на Валерином тягаче кран-стрела, единственный механизм, способный поднять коробку передач или другой тяжелый груз, в любой момент может выйти из строя: в шестерне обнаружилась неожиданная трещина. Лопнула каленая сталь, не выдержала адских холодов. А запасной шестерни не было!
Знавшим все это приходилось молчать. Все-таки пошла вторая половина пути, морозы ослабли до шестидесяти четырех градусов, и у людей появилась надежда, что поход закончится благополучно. Не так страшна трещина в металле, как трещина в этой самой надежде.
Бывает в жизни, когда незнание спасительно. Слово не только лечит, оно и убивает.
Определение позиции
Тихо было в «Харьковчанке». Экипаж ушел завтракать, Гаврилов похрапывал, разметавшись на полке в одном белье. Чтобы не мешать бате, Валера отодвинулся к самому краю и молча смотрел, как Алексей пересчитывает ампулы в аптечке.
Под утро у Валеры началось удушье, и он проснулся в холодном поту. Голова раскалывалась от боли, грудь сжимало, горло саднило, будто по нему прошлись рашпилем. За весь поход не было так плохо. Откашлялся, наглотался таблеток и теперь лежал, обложенный горчичниками. Хронический бронхит, определил Алексей, а может, затронуты и верхушки легких. Все, отработался, из «Харьковчанки» больше не выйдешь до самого Мирного…
Спорить Валера не стал. Пока есть кому его заменить, нужно попробовать отлежаться в тепле. А насчет «больше не выйдешь» – это еще посмотрим. Бате работать нельзя, Никитину работать нельзя, а Сомову можно? Не сегодня завтра и Васю рядом уложишь. А что Тошка светится, как восковой, и Давида без ветра шатает, не видишь? Видишь, дорогой друг. Всякое может случиться; не будем загадывать, кому суждено довести поезд.
Валера с острой жалостью подумал о том, что и у самого Алексея один нос на лице остался. Эх, Леша, Леша, напрасно запаял ты свою душу в консервную банку!..
– Было что от Лели? – все-таки решил спросить.
– Нет. Как, прогрело?
– Жжет, но терпеть можно.
– Тогда терпи.
Зря спросил! Не так надо было начинать, отвыкли друг от друга.
– Я по тебе соскучился, – сказал Валера.
– И я тоже.
– С Востока за сорок дней не поговорили.
– За сорок два, – уточнил Алексей. – А мыслей у тебя много накопилось?
– Если пошуровать, две-три найдется.
– Тогда ты Эйнштейн по сравнению со мной. У меня одна: как бы поскорее добраться до центра цивилизации – обсерватории Мирный.
– Боишься не довезти?
– Тебя довезу.
– Не обо мне речь.
– Ночью батю снова прихватило.
– Поня-атно…
– Как и вчера. Давление двести двадцать на сто десять.
– Леша!
– Я не волшебник, учился только на волшебника, – усмехнулся Алексей. – У меня нет кислорода, нет кардиографа, нет отдельной противошоковой палаты, ничего нет! Если бы не полторы сотни ампул в аптечке, я был бы вам полезен не больше, чем чучело пингвина.
– Не самоуничижайся, ты многое делаешь.
– Тысячную долю того, что хотел бы.
– Ты очень изменился.
– Всех нас хоть на парад энтузиастов…
– Я не о внешности. Тоска у тебя в глазах…
– Не надо, прошу тебя…
– Как хочешь.
– Не обижайся. Давай лучше помечтаем.
– Давай, – согласился Валера.
– Твои мечты на лице у тебя написаны, а мои – можешь угадать?
– Чтоб на причале тебя встретила…
– С тобой помечтаешь… Нет у тебя взлета фантазии! – перебил Алексей. – Знаешь, о чем я мечтаю? Ни разу в жизни никого не ударил, а теперь – хочешь верь, хочешь не верь – кровь вскипает от дикого желания: увидеть Синицына и избить его до потери сознания… Самого себя пугаюсь… Что, смешно?
– Нет, не смешно. Хотя, честно говоря, не монтируется твой образ с картиной мордобоя.
– Не веришь, что я способен на такое?
– Один писатель развивал оригинальную гипотезу, что человеческая культура, образование, мораль – тонкая пленка на первобытном мозгу троглодита. В стрессовом состоянии пленка прорывается, и рафинированный интеллигент с рычанием хватается за дубину.
– Ну?..
– Я подобные гипотезы отвергаю. Мир и без того сходит с ума, незачем теоретически вооружать и оправдывать жестокость и насилие. Не знаю, как там рафинированный интеллигент, а мыслящий человек обязан подавлять в себе троглодита. Так что, – Валера улыбнулся, – отбрось в сторону дубину и оставь Синицына в покое.
– Но я его ненавижу! – взорвался Алексей. – А вы будто спелись! Поразительно! Когда обнаружилась история с топливом, ребята были готовы Синицына растерзать; через неделю они говорили, что набьют ему физиономию, а завтра, черт возьми, они его простят!
– Что ж, меня бы это не удивило. Негодяем Федора, пожалуй, не назовешь, он просто равнодушный человек.
– Когда наконец мы поймем, что равнодушие опаснее подлости?! Хотя бы потому, что оно труднее распознается. Такие, как Синицын, страшнее откровенных негодяев. Судить его надо!
– Крик души очень уставшего человека.
– Врача, друг ты мой, врача! Я, не забывай, давал клятву Гиппократа и с