Переселенцы - Дмитрий Григорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всю эту ночь Катерина и Маша не смыкали глаз; хотя весь домашний скарб, все целые горшки[46] уложены были на подводу, которая стояла под навесом вместе с лошадью, купленною накануне барином, однако хозяйки бродили по всей избе, ощупывали все углы и старались припомнить: уложена ли такая-то тряпка, такой-то горшок. Несколько раз без всякой видимой цели обе выходили на улицу или в огород: постоят-постоят в огороде, подперев ладонью мокрую щеку, вздохнут и перейдут опять на улицу и там молча поплачут. Как только забелело на востоке, Катерина сказала Маше, чтоб она будила ребят, а сама пошла в ригу.
– Вставай! – промолвила она, толкая мужа, который храпел во всю ивановскую.
– А что? пора?.. – лениво пробормотал Лапша.
– Вставай! – повторила Катерина, – надо сходить… на поля поглядеть…
– Ну, пойдем… – сказал Лапша, приподымаясь и протирая глаза кулаками, так что локти его сделались выше головы.
Когда они вернулись во двор, ребятишки были уже на ногах; Маша умывала последнего, Костюшку, который кричал благим матом и болтал в воздухе ногами. Дуня сидела на крыльце и укачивала младенца Катерины; Волчок сидел насупротив и беспокойно двигал своим кренделем.
– Ну, пойдемте все в поле, – проговорила Катерина, взяв ребенка из рук Дуни, – пойдемте поглядеть… может, в последний…
Она не договорила и быстрыми шагами вышла на улицу. Все, не выключая Дуни и Волчка, последовали за нею. На улице ни души не было; ни одна собака не залаяла. Впрочем, и рано было; даже на востоке, который светлел и постепенно делался алым, кой-где еще вздрагивали звезды.
Поле Лапши неприкосновенно переходило в его роде от отца к сыну: так вообще бывает у крестьян наследственных имений, принадлежащих помещикам, которые уважают порядок, установленный их отцами. Поле это, покрывавшееся когда-то из года в год золотым морем колосьев или тяжелыми гроздьями овса, перейдя в руки Лапши, постепенно скуднело и сделалось самым плохим полем Марьинского. Вот уже седьмой год, как оно не удобрялось. С тех пор как в доме не стало лошади, им исключительно занималась Катерина: весною займет зерна, наймет лошадь у соседа и потом во весь год одна над ним сокрушается; дело Лапши состояло в том, чтоб вспахать ниву; но большею частью допахивала Катерина: после первых двух дней у Лапши так всегда разбаливалась поясница, что он оставлял работу и пластом ложился. Поле занимало вершину одного из холмов, которые окружали деревню. Выйдя за околицу, Катерина прибавила шагу; ей хотелось вернуться домой до восхода. К сожалению, это сделалось невозможным: на половине пути их слишком долго задержала Дуня; она совершенно неожиданно отбежала в сторону, бросилась наземь и начала свои плачевные причитания; оставить ее не было возможности: она могла уйти бог знает куда и замедлить таким образом отъезд. Наконец кой-как ее уговорили. Но когда семья приблизилась к полю, яркое зарево обнимало уже восток и жаворонки весело распевали в воздухе. Ступив на межу, разделявшую поле на две половины, Катерина быстро отошла в сторону сажен на двадцать. Лапша остался с детьми на меже; он, невидимому, решительно не знал, зачем привела его жена: он глазел по сторонам, делал время от времени неодобрительные замечания касательно худой обработки того или другого поля[47] или с особенным вниманием следил за жаворонками. Маша слушала отца рассеянно, словно нехотя; она не отрывала глаз от матери, высокая фигура которой рисовалась в отдалении на огненном зареве восхода. Наконец она подмигнула отцу на Дуню и пошла к матери. Катерина не заметила приближения дочери; она стояла к ней спиной и обернулась тогда лишь, когда Маша тронула ее за руку.
– Что ты, матушка? – спросила Маша, останавливая удивленные глаза на лице ее, исполосованном слезами.
– Ничего…. дитятко… так… сгрустнулось что-то… – сказала Катерина.
Она передала младенца Маше, опустилась на колени, разложила платок и принялась накладывать в него комки земли.
– Это ты зачем, матушка?..
– А то как же, дитятко, как же?.. С собой возьмем, в дальную, чужую сторону… всякому из вас по кусочку зашью в ладонку, чтоб помнили…. Память по родной стороне останется…
– Эй, Катерина! ступай!..эй!. время! – крикнул в эту минуту Лапша.
Катерина обратила глаза в ту сторону; но первый солнечный луч, брызнувший вдруг из-за горизонта, заставил ее отвернуться. Она торопливо свернула платок с землею и поднялась на ноги.
– Вот, – сказала она, снова обратив заплаканное лицо к солнцу, которое величественно восходило в ясном небе, – вот, дитятко, уж не видать нам с этого места ясного солнышка!..
– Катерина! что ж ты стала? ступай! – крикнул снова Лапша, махая издали руками.
Катерина сделала нетерпеливое движение; но лицо ее снова приняло выражение тоски, и она снова заплакала, когда в последний раз взглянула на поле.
– Прощай, мать сыра земля, кормилица наша! – сказала она, не переставая креститься, – прощай!.. Воскормила ты, возрастила меня самое и детей всех моих… Не привел господь святым хлебом твоим питаться до скончания века нашего… Прости, кормилица!..
Маша также теперь плакала; но слезы ее выходили, видно, из другого источника, чем у матери: тогда как Катерина смотрела на поле, глаза дочери устремлялись на Марьинское, которое расстилалось темным пятном на дне долины.
Заплаканные лица жены и дочери возбудили удивление Лапши; несколько раз пытался он заговорить, но так как речь его заключалась большею частью в похвалах жаворонкам, Маша и Катерина не отвечали. Видя, что толку не доберёшься, Лапша присоединился к ребятишкам, Дуне и Волчку, которые шли впереди; но так как и с этой стороны не отдали словам его должного внимания, он забросил руки за спину, высоко приподнял брови и пошел особняком. О чем он думал – решить трудно; мысли его, надо полагать, стремились больше к саратовским арбузам, о которых говорил он с утра до вечера и которыми часто даже бредил во время болезни.
Полчаса спустя после всего описанного перед избою Лапши стояла порядочная толпа: ее составляли больше бабы; тут были также и дворовые; между ними особенно звонко тараторила скотница Василиса, одна из главных поджигательниц ненависти против Катерины[48]. В толпе виднелось также несколько мужиков; в числе последних знаком нам только кузнец Пантелей. Между толпою и воротами перебегали поминутно девчонки и мальчишки; один из самых суетливых был мальчик с белой головой и красным лицом, который с такою свирепостью припадал к рукам господ во время их приезда; мальчик этот отличался вообще необыкновенным любопытством: где бы ни собралась толпа, он уже был туг как тут. Огромные щели ворот были решительно замуровлены головами ребят; к ним вскоре присоединилась востроглазая бабенка, марьинская запевалка и хороводница, та самая, что встретила Лапшу, когда он возвращался домой после падения в вертеп.
– Лошадь уж запрягли, сейчас выедут! – сказала она, поглядев в щель.
Действительно, лошадь уже была запряжена, и все члены переселяемого семейства стояли подле подводы. Они только что вышли из избы, куда заходили с тем, чтобы в последний раз проститься с жилищем. Прощанье, надо думать, было очень тяжело: глядя на дочь и на жену, даже Лапша словно раскис немного. Им оставалось теперь только отворить ворота и ехать; но стечение народа перед избою смущало Катерину. Она сожалела, что ходила в поле и не уехала до света; отъезд их совершился бы тогда никем не замеченный. Куда как тяжко было ей в настоящую минуту! К счастью, совершенно неожиданно явилось облегченье.
За воротами послышался голос Герасима Афанасьевича. Толпа мигом рассеялась. Герасим вошел на двор.
– Ну, готово? Хорошо. Я с вами пришел проститься, – сказал он, оглядывая добродушно присутствующих, которые поклонились.
Катерина подошла к старику и шопотом передала ему об уловке, придуманной ею для заманки Дуни[49]. Герасим громко повторил слова Катерины, после чего передал всем барский поклон и приступил к подробному изложению их обязанностей как в отношении к самим себе, так и в отношении к исполнению службы.
– Ну, с богом теперь, с богом! – заключил он, отходя в сторону.
Ворота заскрипели, заскрипела подвода, и раздались глухие, сдержанные рыдания.
Герасим Афанасьевич шел между Катериной и ее дочерью и не переставал их уговаривать; особенно часто обращался он к последней, которая не могла так владеть собою, как мать, и громко плакала. Хотя управителя не больно боялись, но, зная его близость к господам, никто из ненавистников переселяемого семейства не посмел выразить своего прощального привета, Пантелей, скотница Василиса и другие враги Катерины уходили в глубину ворот по мере того, как подвода проезжала мимо. Герасим Афанасьевич проводил ее вплоть до конца улицы, Сергей Васильевич поручил ему лично присутствовать при отправлении и потом сообщить ему о том во всей подробности.