Пишите письма - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не был похож на чабана, на чьей кобылке я каталась под енисейскими облаками. «Абалаков, Абалаков, тебе письмо!» — кричал примчавший из села почту шофер, и я ждала, что сейчас выйдет из-за горы альпинист моих сновидений; но вышел битый жизнью слепой на один глаз («в левом глазу темна вода разлилась») человек лет пятидесяти с лишним, ведя под уздцы рыжую худую лошадь. «Ну, пляши, Халда, пляши! — сказал он ей. — Нам весточку притаранили незнамо откелева. Может, с того света от сродного брата? Мы с ним в младые лета на вольных хребтах орехи делали». Конверт сунул он в карман надетого на застиранную майку расстегнутого жеваного пиджака. На шее у него болтался сверкающий военно-полевой бинокль.
— Какая у вас лошадь рыжая! — сказала я. — Симпатичная. Только худая.
— Чего это худая? С какого перепугу? Вот в апреле — мае — да! Каждый год картовной ботвой отпаиваю тебя, Халда, когда тебя весна берет. Вот тебя, девка, видать, тоже весна берет, ты рыжая да тошшая, кто б тебя к картовной ботве приохотил, за милую малину бы ела, в тело бы вошла.
— Откуда у тебя, Пантелеймоныч, такой бинокль? — спросил шофер. — Шик-блеск!
— Да-а! Такой бинокль в хромовых щеголяет! Помощник Данилыча мне за заслуги перед наукой подарил.
— Какие такие заслуги перед наукой? — спросил подошедший грейдерист. — Сядешь у раскопа да три часа на корточках с погасшей самокруткой сидишь, на чужую работу глядючи. А скажи, скажи: ты белая котомочка але головной сибиряк? Але че? Але была у собаки хата? Может, ты из полевых людей?
— Ты-то с ветру человек, — отвечал пастух, — а мы местные, хотя и бланковой гоньбе подлежали. Для че мне чаному и драному, сонному и вечному свои биографии сообчать? Ты меня на притужальник не бери, некогда мне болтки болтать, меня овцы ждут.
Тут вскочил он с неожиданной прытью в седло, сказав мне:
— Ох, рыжая ты какая, девка, как алтайский волк. Смотри, под дождь не попади, день-то не клёк, семером ходит, в мизгиревых гнездах хозяева в середочках сидят. Вдруг польет — враз полиняешь, чалая станешь але сивая? Айда, айда, Халда, туча на блатной шарик щас найдет!
Пока удалялся он, крича непонятное, в облаках пыли, проснулась я, не понимая, где я, дрожа от холода, натянула свитер, уснула опять, снова возник пастух, сидел на горе, глядел в бинокль, приговаривал: «Отпусти, Данилыч, ково из ребят медны колесы на Туране искать. Будут медные колесы, я к ним бричку сделаю, доеду на Халде до Бири быстрее всех, чай, телега-то на железном ходу, стуром летел бы, домчал бы враз! А что ж ты, Данилыч, ко мне не зайдешь? Забыл ты, что ли, что у меня в голбце самогонный аппарат стоит? Да и квас уядрел». — «А то я не зайду, — отвечал невидимый Грач, и узнавала я голос его, — что помер я, будто ты не знаешь, что меня нет?» — «Да знаю я, знаю, — отвечал Абалаков-пастух, — меня ведь самого давно тут нет, веришь ли, я все на горе сидел, в бинокль на мир глядел, зеленого клюкнувши, всех овец моих покрали, двух скотский врач вылечить не смог, и опять меня в тюрягу бланковой гоньбой погнали, ох, да не заходи ко мне в дом, Данилыч, когда придешь, там все перебито, аппарат тю-тю, пыль, мизгири; даже мыши сбежали; ты лучше ночью проедься на грузовике, фары засветивши, так, как бывало, в снопах световых станут зайцы мелькать, птицы большие порскать, всяки белки, боровая, выходная, голая, дошлая, чистая, хвостовая, подполь, синявка, сосновка; а то и бесхвостый горносталь… Да и я бы тебе навстречу на Халде на вершине прогнал, подарил бы тебе, как ты у нас Александр, александрийского листу венок. А хоть и веник. Чтобы век тебе во славе быть. Как сродному братану моему».
Тут привиделись мне два скелета: один на грузовике, другой на лошади, я заорала благим матом, скатилась со своего сенника, моя хозяйка крестила меня: «Ты что, девка, ты что? Господь с тобой!»
Утрами и вечерами, — а этюды, как известно, лучше всего писать при утреннем либо вечернем освещении, — прогуливала я свой старенький этюдник по травам лугов высокого берега Волхова, где тропинка бежала между курганами. На том берегу, где стояла крепость, тоже были курганы, в одном из них, по преданию, нашел упокоение Вещий Олег; и все змеи округи были в родстве со змеей, выползшей из черепа его любимого коня.
Утром туман поднимался с низин и вогнутых чаш межкурганного пространства, вечером (незаметно, исподволь, недаром и говорили «пал туман») возникал не только в низинах, в каждой ямине, колдобине, бакалде, делая пейзаж инопланетным.
Подружка моя, в отличие от меня благополучно перешедшая на следующий курс, снова уехала в экспедицию на Енисей, я написала ей, она ответила, но письма шли долго, наша переписка оказалась короткой.
«Из моего окна, — писала я, — видны Волхов и Егорьевская церковь семнадцатого века, белая невестушка. Тут рассказывают о чуде с фреской „Чудо святого Георгия о змие“; фреску забелили, но в конце осени стала она проступать на заиндевелой стене, исчезала на время, проступала снова. Паломники аж из Новгорода приезжали. Теперь фреска расчищена, она удивительная: святой Георгий на голубом коне, плащ развевается на ветру, в руке святого щит и хоругвь (не копьем, как все Георгии мира, включая того, что на московском гербе, но словом Божиим победил он дракона!), а змия-то, дракона побежденного, ведет, точно овечку, на веревочке спасенная святым Егорием царевна Елисава. Святой Георгий показался мне похожим на Студенникова (не пиши мне на это в ответ, что я дура: сама знаю).
Места тут особые, ни с чем нельзя спутать староладожские небо с водою. На любом этюде любого художника смогу я узнать их. Ничто дурное тут не властно».
«Ты там, — писала я подруге, — где в ушедших под землю срубах археологи и воры веками ищут скифское золото; а у меня здесь курганы так высоки, что я приняла их за холмы, местные зовут их сопками; но захоронения здесь беднейшие и скромнейшие: десять-двенадцать веков назад считали здешние люди, что кончена мирская вещевая суета, но память только начинается, издалека должны быть видны могилы достойных, как издалека видны горы. Может быть, с гор и прилетают к здешним сопкам, нагорьям, низинам облака неповторимых староладожских небес».
«Художник К. сказал: в этих местах пребывал не только Рюрик, но и Рерих, то ли в Извару едучи, то ли из Извары».
«Вчера, сидя на вечерней скамеечке, узнала я, что подолгу жившие в Туркестане (в именумой Таджикистаном части его) художник З. с женою до войны познакомились под Сталинабадом (они называли его кишлаком Дюшамбе) с пребывавшим в командировке Косоуровым и с писавшим этюды Абалаковым! Ну, не тесен ли мир? Не тонок ли слой? Жду ответа, как соловей лета! Привет всем, кто помнит меня».
По верхней тропинке перед забором, у которого уже была занята заветная скамеечка, проехал на допотопном велосипеде почтальон (к заднему колесу приладил он щепку, проезжал с фасоном, с трещоткою, кланялся обществу, приподняв картуз), проезжал он вечерами в одно и то же время, стало быть, я опоздала к началу посиделок, присоединясь к собеседникам, как съезжавшиеся на дачу пушкинские гости: ad abrupto.
— …Там рыбалка, в Туркестане, тоже на особицу: неподалеку от нашего кишлака, например, возле мельницы маринку, среднеазиатскую арычную форель, на ягоды белого тутовника ловили, леску без грузила поверху пускали; ох, хорошо брала!
— А что такое Туркестан? — спросила перевозчица.
— Туркестан, — отвечал акварелист З., — это мутные мелкие ледяные реки, узенькие улицы, слепые стены, глиняные заборы, мимо которых едет на ишаке старик, вытянув вперед прямые ноги (чтоб землю не задевать), девочки в розовом в цветных тюбетейках, продавец облитого бекмесом снега, цветущий миндаль, чайханы, безлиственные цветущие сады (бело-розовой пеной залито все), закат над снежными горами в полнеба, черный прозрачный небосвод с огромными, живыми, дрожащими заездами. В долину уже пришла ночь, а снега высоких гор все еще алы.
— Понятно, — сказала перевозчица. — Туркестан — это Туркмения?
— Это Узбекистан, Таджикистан, Туркмения, Казахстан и Киргизия, вместе взятые.
Настал час тумана, собеседники, продрогнув, разошлись, а мне впервые довелось испытать неприятную полудрему, прерывный сон с частыми пробуждениями, снящимися пробуждениями, мглой; голоса, чтение вслух без изображений, иногда всплывавших чуть позже. Монотонный голос читал: «В глубине глухого памирского ущелья, у бешеной серой реки мы встретили артель таджиков-золотоискателей. Кучка бронзовых людей в грязных и рваных, некогда пестрых халатах, с жадными глазами сгрудилась вокруг старшого — старика с черной кудрявой бородой. В позе Будды, неторопливо и бесстрастно, полузакрыв глаза, словно священнодействуя, он отмывал песок в деревянном тазике, ловкими движениями сплескивая воду».
Тут набрала цвет картинка, под звон в ушах (колокольчики? морок жары?) я увидела обе группы — и золотоискателей, и альпинистов. Я видела серый песок на берегу уносящей песчинки реки, блики на воде, песок в деревянном тазике, в котором с каждым движением старика под лучами палящего солнца вспыхивали искры маленьких золотых пчел-самородков: серый песок уходил, золото прибывало.