Колокола весны - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видишь, милушка Раиска, я такой же, как и все вокруг.
Против медицины не попрёшь.
А-а… Такой же… Как подумаешь… Как подумаешь… Не человек, а охапка глупостей, несуразностей.
Вот коснись тебя, как про такого писать? Прочитает твоё начальство. Скажет: всю жизнь мечтал растить хлеба, добился диплома, а не вырастил ни зёрнышка. Того и достиг единственно, что прозвали в издёвку Хлеборобом.
Точно, за глаза я Валерка-Хлебороб.
Не иначе.
И знаешь, кто приварил мне эту кару?
Гордеева матушка!
Старушонка древняя, а крепонькая, без износу. Добрая, ласковая. Однако и с перчиком да с солькой.
Сколько напихал в одного человека Господь…
Так вот, напиши про меня, про такого героя в кавычках, тебе орденок не отколется. Уволят! И пускай увольняют!
Разве тебе не к кому голову привалить? Если что…
У меня свой домина, как ханский дворец! Я тебе говорил, отец купил когда-то мне хатёху… несчастный чум за семь сот. Договаривались, по частям я верну. Э-э! Меня не ущипнёшь! Вернул я сотню и больше не стал. С него и этого много.
А чего разбрасываться деньгами? Это сколько ж минусов тогда сбежится у меня в кармане? Я свои дэ не из воды беру.
Да и за что платить?
Его курюшку я снёс. Рядом нарисовал свою хоромину.
Вот пиджак новый куплю, можно и сходиться. Чем я тебе не подходящая линия?
Если что, приезжай ко мне.
Без звука, без дебатов зачислю на полную ставку жены. Будешь моей четвёртой радостью.
Только…
У меня все удобства — дом неизвестного архитектора — на огороде за рай-деревом. И в зиму, случается, тепло, хоть волков морозь. Вода замерзает в ведре.
Утром, бывало, потрёшь лицо сколотой в ведре ледышкой. Вот и весь моцион. Вот и умылся Чебурашка.
У нас, видишь ли, кипяток в кране не сидит.
Это не Москва…
Да-а…
А с другой стороны, если по-настоящему…
За декабристами жёны шли вон в саму Сибирь-вольницу. На каторгу.
Где сейчас такие жёны?!
В музеях на картинках?
Тень от бугра, смотрю, прохладным усталым крылом накрыла весь пруд, достигла даже низа того берега, так что Гордей, спавший под газетой, тоже оказался в тени.
Ох, вечный сон!
Работа только снится…
Вот человечина!
Да устрой где соревнования, кто дольше проспит, Гордейка непременно все б главные наградки загрёб.
С его подготовочкой захочешь — не проиграешь.
Ну… На работе спит. Дома поел и спит под свежей, только что с почты, газетой. На пруд вот выбрался. Растелешился и что, думаешь, в воду полез? Под газету! Культурно сплюшка задаёт храповицкого…
На публику работает. Это его и поза, и позиция…
Жизнь — сито. Сюда зёрна, сюда сор.
Куда мы с Гордеем попали? В зёрна? В сор?
Кто знает…
А интересно… А почему это, а за какие это тыщи выбрал я себе в пастыри Гордея? Что нас связывает?
И вообще, почему человек выбирает в друзья именно того-то и того-то, а не другого кого?
Что нас прибивает друг к дружке? Годы?
Гордей побогаче годами, на пяток лет постарше.
Однако я дал ему прозвище Молодой. Прозвище, конечно, шутливое. С подначкой.
Когда Гордей в настроении и ему охота немножечко шильнуть меня, он называет меня Ямщиком. Намёк на мои вечные разъезды…
Так что же нас держит вместе? Холостая, пустая жизнь? Ничто позади? Ничто впереди? Одинаковые неудачи?
Пожалуй…
Учились заочно в одном институте.
Он бросил на третьем курсе.
Я кончил.
Но жизнь нас уравняла.
Ни он, ни я и дня не проработали на земле, о чём мечталось с детства.
Кто в том виноват? Сытость, лень сердца и ума, страх перед ответственностью?
Гордей затаил обиду на весь белый свет. Отгородился от жизни газеткой.
Я суетился, носился по стране из края в край, как бешеный телок по загородке. Всё доказывал и себе, и Гордею, и Бог весть кому ещё, что я-то и здоров, что я-то не какой-нибудь там прибитый мешком ваньзя, всю жизнь лез в Книгу Гиннесса…
А эффект?
А эффект таки одинаковый. Нулевой.
Один проспал себя под газеткой. Другой проспорил, прокатал себя.
Ни своего колоска, ни родной кровинки…
Тогда зачем я жил? Для чего живу? Лишь чтоб возить в музей далёкую землю?
Та земля — памятник во вчера ушедшим и не укором ли будут нам с Гордеем их смерти?
Сорок ещё не вечер.
Ходит же по земле душа, которая могла бы понимать меня. Встретить бы, опереться бы на родное плечо, почувствовать себя нужным, необходимым.
Эхма, ослабнет человек — слабее воды, а укрепится — крепче камня…
Я ловлю себя на том, что шарю глазами по противоположному берегу. Ищу Раису.
И успокаиваюсь, когда нахожу её на самом бугре.
Облитая золотом закатного солнца, она махала, конечно же, мне рукой.
Правда, вряд ли она могла меня видеть против солнца далеко внизу, в плотной тени. Но тогда кому же ещё могла она зовуще махать?
Постой, постой…
Боже, да как я раньше до этого не допёр?! Не будь этого, чего б ты и звала меня?
Тебя ж наверно по моему письму-слезнице откомандировали ко мне в жёны! Как говорится, целевым назначением.
Прочитали мою слезницу и сказали: надо выполнять. Москва не может не уважить. Писанину не будем размазывать. Поезжай!
Вот подполковник на пятый день и проявись по моей грамотке у меня на фазенде.
А ты припоздала. Женщины всегда опаздывают, особенно красивые. И представилась, хитрюшка, корреспонденткой… Это ж так, для блезиру… Тонкая дипломатия. Я ж теперь всё понимаю!
Ну в самом деле.
Не брякнешь же ты, что приехала ко мне в жёны? А корреспондентка… Удобно…
Всё вызнаешь про меня. Взвесишь. Присмотришься. Притрёшься. А там и картёшки на стол…
Эх да Раиска!
Зови не зови, я сейчас и без зова явлюсь к тебе. Не стану ждать вечера. Я тебе сейчас бухну: будь моей!
Я так долго шёл к тебе. Сколько объездил, сколько обежал, а тебя всё не встретил. Ты сама приехала ко мне. Это Боженька сжалился надо мной да и пошли тебя мне в Дар с небес.
Мой божий подарок…
Последнее божье мне подношенье…
Я иду… Я иду к тебе, жаль моя…»
19
Валерка подобрался встать.
Но тут же снова рухнул в вязкий уют ила.
Свежий холодок вечера выступил над водой. Валерке расхотелось вот так сразу выбираться из чёрной томной теплыни, и он, зябко