Мир и война - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот спальный порядок сохранялся несколько дней, пока отдел не переехал в деревенский дом, где Вера поступила в полное распоряжение майора, но через некоторое время начала бросать призывные взгляды и на меня… Так мне, по крайней мере, казалось.
И на следующий после начала наступления день, и через несколько дней мне все не давали возможности совершить что-либо героическое. До обеда я снова составлял сводки и пребывал в довольно мрачном настроении, но в обед опрокидывал стакан «цветочного», и жизнь становилась значительно веселей. Вскоре подвезли обычную водку, мы стали получать наш фронтовой паек, а цветочным пользовались, только если ощущалась острая потребность добавить.
Я уже разобрался немного в обстановке и знал, что наша 20-я армия вела раньше бои в Белоруссии, участвовала в Смоленском сражении и Вяземской операции (где были особо страшные потери убитыми и пленными); была в окружении, кое-как вышла из него, и ее расформировали. (Генерал Власов тогда еще не был командующим.) В ноябре ее создали опять из частей оперативной группы генерала Лизюкова. (С одной из его фиктивных вдов — он погиб сорока двух лет — я встречусь через год в Тбилиси и нанесу ей невольную обиду.)
Еще я узнал, что слева от нас ведет бои 16-я армия, а справа — 1-я ударная. Что по немецким тылам лихо разгуливают конники генерала Доватора. (Через две недели он тоже погибнет, не дожив до сорока.) Правда, я не понимал и не понимаю до сих пор, какая польза от целого конского корпуса в таких снегах, при том, что противник давным-давно слез с седла и воюет на танках и бронемашинах. Впрочем, это не моего ума дело.
Узнал я также, что у нас на всю армию — один неполный автобатальон из старых ГАЗов и ЗИСов, машин не хватает и приходится, где можно (и где нельзя), одалживать. И что добрая треть из них требует ремонта. Не хватало и командиров для «ездок», так как машины отправлялись небольшими группами, подвозя в отдельные подразделения боеприпасы, живую силу, продовольствие, фураж — и потому мы, помощники начальника автодорожного отдела, будем тоже ездить в эти боевые рейсы. Это меня радовало, я с нетерпением ждал, когда очередь дойдет до меня. Ждать долго не пришлось. Кроме того, катал я в Москву с непрерывными донесениями, и на разные склады и базы. Все время на грузовых — легковых почти не было.
Наш отдел, если судить по названию, должен был заниматься и дорогами — ремонтировать, чистить, чуть ли не прокладывать. Но дорог либо не было совсем, либо их настолько покрывал снег, что взвод нестроевых стариков был не в силах его счистить. И все же они где-то, бывало, суетились со своими лопатами — в расхристанных шинелях, в телогрейках, похожие на пленных или арестантов…
Моя встреча с Колей Охреем произошла, когда я в очередной раз возвращался из Москвы по Волоколамскому шоссе.
Короткий зимний день быстро шел к концу, темнота застала нас задолго до прибытия на место. А ездить во время войны ночью — вроде циркового трюка под куполом цирка, да еще без лонжи. На фары надеты затемнители, так что машина движется вслепую, сама для себя ничего не освещая, только встречным напоминая о своем существовании проблеском тусклых щелок, похожих на мерцающие зрачки зверя.
Пошел снег, ветром его примораживало к стеклу, щетки очистителя беспомощно скользили по нему — обогрева не было и в заводе. Пришлось водителю, это был опять Апресян, опустить боковое стекло и ехать, высунув голову, подставляя лицо слепящему морозному ветру. Так было тоже не слишком удобно, и тогда он остановил машину и смекнул подложить под капот куски резинового шланга, чтобы нагретый воздух от мотора шел на стекло. Дело несколько улучшилось, в машине, правда, теплей не стало, но у нас не то, что у немцев, — были полушубки, валенки. Да и российский человек, как заметит впоследствии писатель Шолохов, все выдюжит. А он знал, что говорил.
Апресян мурлыкал восточную мелодию, мотор подпевал, я клевал носом. И вдруг чуть не врезался этим носом в лобовое стекло. Во всяком случае, если бы не ушанка, голове не поздоровилось. Машину занесло вбок, Апресян выругался чисто по-русски, без обычного своего акцента.
— Что такое? — спросил я.
— Лезет под машину, черт! — сказал он и выскочил из кабины.
Ничего еще спросонок не видя и не понимая, но не очень отставая в упоминании ближайших родственников, я сделал то же.
Возле правого переднего колеса маячила невысокая фигура. Косой лучик из прорези фары падал почему-то прямо на пуговицу пальто — черную большую пуговицу, и она сверкала, как кусок антрацита. Я успел разглядеть эту пуговицу на слишком легкой для зимы одежде, успел понять, что передо мной мальчик, и тут же поскользнулся и упал, чуть не треснулся о крыло машины. Встал, машинально отряхнулся и… снова брякнулся. И услышал смешок Апресяна:
— Что это вы, товарищ лейтенант? Не пили вроде.
Он опять засмеялся. В самом деле, смешно: как нарочно, как на сцене.
А мальчик молчал… Так мне и запомнилась эта встреча с Колей Охреем: сверкающая, словно антрацит, пуговица и полное молчание — когда, казалось бы, каждый нормальный мальчишка должен просто живот надорвать со смеху.
Коля очень замерз, просил подвезти. Куда? Он и сам еще не знал, не понял еще, не уложил в мальчишечьей своей голове, что ему теперь делать, куда идти, как жить. В кабине, усевшись между мной и Апресяном, Коля стал рассказывать.
Собственно, рассказывать было нечего, да и не рассказывал он — отвечал на наши вопросы. Мы узнали, что вообще-то они, Охреи, с Урал, но сюда приехали давно, Коле еще, наверно, двух не было. Отец — шофером в совхозе, мать тоже там, а еще сестренка Людка была… Убило их всех, в общем. То есть, насчет отца неизвестно: его как в армию забрали, с тех пор ничего. А мать и Людку — сегодня… то есть, вчера… а может, сегодня.
Для него уже смешались день, ночь, утро. Помнил только, как немцы вдруг заспешили, засуетились, захлопотали. И стали уходить. Но перед этим жгли все, что под руку попадет, — дома, сараи, даже будку собачью у них во дворе сожгли.
— Ну, а как мать-то? — тихо спросил Апресян, потому что Коля замолчал.
— А так, — сказал Коля. — Тут стрельба пошла… оттуда, отсюда… Ну, снаряд и вдарил…
— Эх, — сказал Апресян, — в землю надо зарываться, в землю. Тогда бы ничего…
— Ладно, — оборвал я его. — Чего теперь… И куда ж ты собрался? — спросил я Колю бодрым голосом. — Лет-то тебе сколько?
— Тринадцатый, — сказал Коля. — А куда? Меня люди там оставляли. Только я уйти решил. Им самим негде…
— К нам в роту поедем, — сказал вдруг Апресян. — Покормишься, чайку хлебнешь.
Он, может, просто так сказал, а мне пришло в голову, что хорошо бы Колю вообще оставить. Насовсем. Ведь бывает «сын полка»? Сколько об этом пишут. А он будет «сын взвода». Или роты.
— Хочешь с нами остаться? — сказал я Коле. Я не знал еще, как отнесется к этому начальство, но был уверен, уговорю.
— А вы кто? — спросил Коля. — В тылу или на фронте?
— А тебе где больше нравится? — засмеялся Апресян.
— Мы и в тылу, и на фронте, — сказал я. — Когда как. Везде нужны.
Я сунул в руки мальчику мешок с сухарями, наш «НЗ» — неприкосновенный запас, а сам пустился в изложение роли автомобильных войск в современной войне. Зря, что ли, экзамены не так давно сдавал?
Не знаю, полностью ли одобрил Коля наши задачи, — наверное, ему куда больше хотелось мчаться в танке или на самолете, или быть наводчиком орудия — может, такого же, из которого убили его мать и сестру… не знаю.
Коля Охрей притулился в роте обслуживания. Никто, конечно, не возражал. Хотя нет, был там один человек, помпотех роты, звали его Левьер Андрей Эмильевич. Лет ему было около сорока. Его не то дед, не то прадед пришел еще с Наполеоном, попал в плен, женился да так и остался в России. Отец Андрея Эмильевича, повар по профессии, родился до отмены крепостного права, но был еще жив, когда Левьер уходил на войну. Андрей Эмильевич о нем ничего не знал, и о жене и сыне тоже — все остались на Северном Кавказе, где сейчас немцы. Был Левьер маленького роста, седоватый, очень подвижный, очень вежливый; последнее выглядело совершенной аномалией на нашем фоне. Он почти не пил (еще одна аномалия) и любил женщин. В охотку, как большинство из нас, болтал о них, но никогда — цинично или пошло. (Третья и, пожалуй, последняя аномалия.)
Так вот, этот Левьер был категорически против того, чтобы Коля Охрей оставался в роте. Не только в роте, вообще в армии. Говорил, никакая это не доброта, а наоборот — жестокость и дикость: делать из детей военных; красиво это лишь в кино или в книжках, да и то ему всегда было неприятно читать про такое. И еще говорил, что лично он не будет мальчишку ничему учить, не станет давать никаких заданий, потому что не хочет участвовать в подобных делах… Но его особенно не слушали: ворчит старик.