Катарское сокровище - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В детстве Гальярд любил трубадурские песни. Сам, правда, складывать стихи не пытался — Господь не дал такого таланта; но что-то из прежних любимых строчек еще задержалось в голове и стучало горестной трещоткой, как по усопшему, всю мессу пасхального времени, весь их первый вечер, вплоть до самого Комплетория в братской церкви Сен-Мартен.
«Радость должна быть в любви разлита;
Друг она тем, кто тоску поборол,
И бежит тех, в чьих сердцах темнота…»
Так это у него в сердце темнота, так это он один лишен здесь пасхальной радости! Ну ничего, когда мы уедем с отцом Гильемом — куда там дальше, в Авиньонет — уедем, а Бернар останется позади, отец снова сделается моим родителем, а Бернар — лучшим другом. Так или примерно так рассуждал себе Гальярд, поднимаясь на колокольню сестринской церкви, Святой Марии — приор Пруйля попросил кого-либо из молодых почистить к празднику колокола. С Гальярдом отец Гильем послал Гарсию д'Ауре, комменжского конверза из инквизиторской свиты; этот брат говорил мало, может быть, стесняясь выговора, но улыбался так, что от его зубов разбегались солнечные зайчики. И его, столь долго путешествовавшего с отцом Гильемом, брат Гальярд тоже невольно убивал, потому что ему — тоже завидовал.
И как же так получилось, что именно Гарсия был рядом и не успел ничего сделать, когда Гальярду нечистый поставил подножку на винтовой лестнице… Когда просчитал бедняга копчиком несколько ступенек и замер наконец, уцепившись за перильце, с ногою вывернутой под таким странным углом, что Гарсия все понял куда раньше, чем сам Гальярд, занятый удушением невольных богохульств, рвущихся изо рта вместе со стонами… Шкурка, замша, паста для чистки — все укатилось куда-то вниз и лежало там, забытое, и на скользкой этой замше едва не поскользнулся Гарсия, когда тащил стенающего брата вниз. Лекаря в Пруйле не нашлось, руководила лечением старенькая сестра, еще добавив Гальярду горечи унижения. Она деловито распоряжалась, стоя в сторонке, когда Гальярда привязывали к кровати, а потом ее сухие старушечьи пальцы забегали по сломанной ноге, нажимая не так уж больно — куда больнее было падать — и однако же монах глотал слезы и с хрустом вгрызался в палку, которую на всякий случай сунули ему в зубы. Брат Бернар и сунул. Он все время стоял рядом, приговаривая разные ободряющие слова, держа горячую руку поверх Гальярдовых пут — и тот закрывал слезящиеся глаза, только чтобы Бернара не видеть. Неизвестно даже, что больше мучило его — зависть к собрату или осознание этой самой черной, отвратительной зависти. Или ясное понимание, что именно несомый в сердце и обласканный грех швырнул его вниз с лестницы, не дав подняться к колоколам, не дав отправиться никуда с дражайшим отцом, потому что есть брат Гальярд Тулузский великий грешник, и по справедливости Ты наказал меня.
Отец Гильем Арнаут явился сразу же, сочувственный, выспавшийся немного — и потому куда более приветливый, нежели вчера. Как же Гальярд, мальчишка и себялюбец, не смог понять этого сразу — отец Гильем попросту приехал безумно усталым.
Да, сын, происшествие в своем роде исключительное, со своей обычной утешительной полуусмешкой сказал он, садясь на табурет возле кровати и беря гальярдовы руки в свои. Но монашеское призвание тем и отлично, что для монаха все может быть на пользу и в радость. Ни я, ни ты пока не ведаем, почему Господь попустил твою внезапную хворь; ясно только одно — со мною ты ехать не можешь, видно, по какой-то важной причине тебе надобно здесь оставаться. Может быть, Господь поспорил о тебе с лукавым, как о праведном Иове — что скажешь, не верится?
Гальярд кривился, отводил глаза. Все ему было мерзостно, даже самые дорогие лица. Отец Гильем распорядился, чтобы больного хотя бы пищей порадовали, и сам принес ему горшочек розового вина; что может быть веселее, чем пить вино вдвоем с таким товарищем — однако вкус виноградной сладости был горек для Гальярда, как желчь и уксус. Исповедаться бы — и вино бы вкус обрело, и весна снова стала бы весной, пасхальным временем, а сломанная нога из метки Каина сделалась бы всего лишь сломанной ногой; однако не шла у него с уст исповедь отцу Гильему — в грехах против Бернара и того же отца Гильема! Хоть что-то должно сохраниться у вас в кошельке, если все уже потрачено; и Гальярд хотел сберечь свою последнюю монетку — остаться в глазах дорогого настоятеля хорошим. Только его осуждения ему сейчас не хватало… После того, как отец Гильем дружески рассказал ему о тяжелых процессах в Сорезе и Аурьяке, посетовал на сопротивление местных властей в Лавауре, помолился о здравии, положив отцовскую целительную руку на больную Гальярдову конечность… После того, как вручил ему для утешения подарочек из Ла-Бесседа — деревянную ложку с ручкой в виде бегущего пса: «Видишь, ложка у него вместо факела: будем подражать нашему отцу как уж умеем! Если найдешь, что ей черпать, в будущих походах пригодится». В виде послабления дал больному сыну особое позволение читать службы в одиночку и лежа в постели, ну, если даже присесть никак не получится… И так и оставил Гальярда с книгой проповедей святого Григория в руках, с печальным сердцем и помещенной в шину неподъемной ногой. Благословил на прощание. Обещал, если будет время, из Авиньонета ехать не сразу в Тулузу, а прежде навестить его в Пруйле, а то и с собой забрать, если тот хоть как-нибудь ходить к тому дню сможет. Ушел, таким и остался для Гальярда в вечности — стоящим в дверях, уходящим, вечно занятым, спешащим к собственной святости, уже так скоро — уходящим, и никак невозможно подняться и пойти следом.
Еще брат Бернар заходил попрощаться. На него Гальярд, считай, и не смотрел. Нарочно отворачивался, еще сильнее злясь на то, что был Бернар в сущности ни в чем не виноват, что он искренне жалел о братней незадаче, и сам легко бы отказался от повторения секретарского опыта — настолько жизнь в эскорте инквизиторов его пугала и утомляла. Желая повеселить Гальярда, Бернар рассказал несколько историй про товарищей: про то, как они с постоянно помаленьку цеплялись друг к другу с Раймоном Карбоном, секретарем францисканского напарника отца Гильема, и как отец Гильем дал ему за то недельную епитимию — поститься строго и каждый день после каждого чтения правила зачитывать вслух постановление последнего Генерального Капитула Иордана Саксонского: «…Ни в коем случае не должны они говорить дурно о францисканцах между собой или же с другими людьми, как бы близко таковых ни знали…» А Раймон, Брат Меньший, смущался еще больше Бернара, уже слышать не мог этого благочестивого отрывка без краски в лице, и наконец упросил своего главу отца Этьена наказать и его за злословие. Так вместе они и постились остаток недели на хлебе и воде, с неожиданной симпатией друг на друга взглядывая. Попробовал Бернар говорить и о процессе, и через много лет брат Гальярд с глубочайшей тоской вспоминал, как Бернар пытался поделиться с ним своим страхом — «Самое трудное тут — это людскую ненависть видеть… и чувствовать» — и как слеподушный Гальярд замкнул от него свой слух. Не удалось общение. Не удалось. Двое лучших друзей расстались в смутном раздражении друг на друга. Если бы Гальярда спросили, что и кому труднее всего простить — он ответил бы: труднее всего простить истинно близкому, и простить то, в чем нет настоящей моральной вины.