Пантелеймон Романов - Пантелеймон Сергеевич Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многочисленные рассказы Романова обращены к эпохе военного коммунизма и становления нэпа. Неразбериха на транспорте, продовольственный кризис, перетасовка учреждений, ломка старых отношений в деревне и в городе, рождение новых форм быта и экономики — это не просто фон. это — само содержание, живая ткань произведений. Отсюда и столь органичное проявление типичных черт человеческих характеров, отсюда столь живые коллективные портреты, портреты человеческих масс, толпы («Мелкий народ», «Наследство», «Третьим этажом», «Дружный народ», «Загадка»).
Рассказы его посвящены деревне, которую он хорошо знал и чувствовал: светлые и темные стороны деревенской жизни, заботы и волнения мужиков, нравы и обычаи русской деревни оживают на страницах его произведений. Романов не идеализирует мужика, но и не осуждает: пытается показать таким, каков он есть. — жадным собственником и мечтателем («Трудное дело», «Хорошие места», «Светлые сны»), недоверчиво относящимся к распоряжениям новой власти, пытающимся его обмануть («Рыболовы»), наивно уступающим инстинкту стадности («Дружный народ», «Синяя куртка», «Верующие»)… В этой связи небезынтересно отношение М. Горького к деревенским рассказам Романова.
23 июня 1925 года Горький писал Н. И. Бухарину: «… когда я вижу, что о деревне пишут — снова! — дифирамбы гекзаметром, создают во славу ея «поэмы» в стиле Златовратского, — это меня не восхищает. Мне гораздо более по душе и по разуму солененькие рассказы о деревне старого знакомого моего Пантелеймона Романова»[9].
Эти же черты обнаруживает Романов и в коллективном портрете городской массы («Бессознательное стадо». «Значок». «Дом № 3», «В темноте»).
Стремление воссоздать жизнь, ее проблемы руководит Романовым, когда он пишет не только сатирические, но и серьезные психологические произведения, в которых порой сочетаются лиризм и ирония («Русская душа», «Яблоневый цвет»), а иногда трагическое соседствует с сатирой и мягким юмором («В тюрьме», «Лошади английского короля»).
Есть два способа художественного преодоления низин жизни, говорил Романов. Один из них — показать вершины, героическое. Другой — дать микроскопическое исследование этих низин. При этом писатель должен оставаться на высоте, и тогда его личный критерий в оценке явлений жизни будет передаваться читателю. Романов пользовался именно этим, вторым способом, ясно понимая, что такой путь небезопасен и тернист.
В дневнике писателя есть запись от 5 сентября 1926 года: «Когда я пишу, у меня всегда есть соображение о том, что может не пройти по цензурным условиям или ханжи критики (а теперь их особенно много) обвинят в порнографии. И это уменьшает мои возможности и правду того, что пишешь, на 50 %. Вообще все время чувствуешь над собой потолок, дальше которого нельзя расти. Правоверный марксизм, начетчики марксизма тоже связывают по рукам и ногам. Но это было в России всегда. Да и не в одной России, а почти везде. Нельзя требовать, чтобы рост был без утечки, чтобы ничто не мешало. Важно через препятствия эпохи все-таки осуществить себя. И я сделал это все-таки в очень большой степени»[10].
И это вполне справедливая самооценка. Несмотря на внутреннюю самоцензуру, Романову за оставшиеся ему 12 лет жизни удалось не только написать, но и опубликовать значительное количество произведений, каждое из которых могло послужить поводом к шельмованию в печати и даже к аресту за антисоветскую направленность. Шельмование было, нападки были, доносы были, но тем не менее писатель избежал участи таких своих коллег, как Борис Пильняк, Исаак Бабель, Осип Мандельштам, Михаил Козырев, Аркадий Бухов. Пантелеймон Романов остался на свободе, и это тем более удивительно, что содержание его рассказов «Белая свинья», «Замечательный рассказ», «В тюрьме», «Хорошие люди», при жизни не опубликованных, было хорошо известно его знакомым и сотрудникам многих редакций, газет и журналов, куда он их приносил.
Так что вполне можно понять нынешних историков, когда они в справке о Романове указывают: «Незаконно репрессирован»[11]. Утверждение хотя фактически и лживое, но, по сути, логически вытекавшее из соотношения творчества писателя и политики властей.
Клеймо антисоветчика столь плотно припечаталось к облику Пантелеймона Романова, что даже спустя много лет после смерти его вдове Антонине Михайловне Шаломытовой-Романовой не удавалось напечатать хотя бы одну его книгу.
Да и сегодняшние издатели относятся к его творчеству настороженно. А вдруг в его рассказах и романах можно вычитать что-нибудь идущее вразрез с нынешней политикой властей?
Хочется отметить: если первые писательские опыты Романова были благожелательно встречены такими классиками русской литературы, как В. Г. Короленко и А. М. Горький, то спустя более шести десятилетий после смерти к его творчеству обратил свой взор большой русский писатель второй половины 20-гостолетия А. И. Солженицын. И это тем более ценно, что не столь уж многим писательским собратьям уделяет он свое внимание.
«…«П. Романов сразу стал зорким, вернейшим бытописателем советского времени в его самых частных, мелких, житейских бытовых осколках, — говорит Солженицын. — У него — открыты, вбирчиво открыты глаза и уши, — и он дает нам бесценные снимки и звуковые записи, которых нигде бы нам не собрать, не найти. И тем достовернее их свидетельство, что они писались и печатались по самому горячему следу протекающей живой жизни… Это его описание раннесоветских годов — сейчас, в отдалении, становится тем более неотразимым свидетельством той эпохи. Запечатленная жизнь! — так старательно потом и замазанная, и забытая. Живейшие люди того времени! Не случайна была и острая популярность у читателей — рассказы его шли нарасхват, имя его стояло сенсационно, вопреки недремлющей зубодробительной советской критике»[12].
А. Солженицын высоко оценивает Пантелеймона Романова именно за его проницательность, прозорливость, зато, что он увидел и смело сказал в тех уродливых явлениях советской жизни, которых другие писатели как бы не замечали.
А между тем Романов никогда и не стремился быть политическим писателем. Он просто как можно полнее хотел раскрыть русский национальный характер. Вернемся к той его записи, которую мы упомянули в самом начале, и приведем ее до конца:»… я не описываю смешных положений, я открываю какое-нибудь национальное свойство, и на нем строится само собой рассказ, благодаря этому