Признаюсь: я жил. Воспоминания - Пабло Неруда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусство дождя
Не только холод, слякоть и дожди лютовали на улицах, другими словами, не одна беззастенчивая зима царила на юге Америки, приходило и лето в наши края – желтое и палящее. Со всех сторон нас окружали девственные горы, но я хотел узнать море. Мне повезло: отец, обладавший неспокойным нравом, договорился с одним из своих многочисленных приятелей о том, что во время отпуска мы будем жить в его доме. И вот отец, приезжая в кромешной тьме, в четыре часа ночи (до сих пор не могу понять, почему говорят «четыре часа утра»), свистел в свой железнодорожный свисток и будил весь дом. С этой минуты никому не было покоя, в темноте, при свечах, пламя которых колебалось от сквозняков, мать, брат с сестрой – Лаура и Родольфо – и кухарка сновали по дому, носились, сворачивая матрацы в огромные шары, обернутые в джутовую ткань, и торопливо катили их к двери. Все это надо было грузить в поезд. Постели еще были теплыми, когда мы трогались с ближайшей станции. Я был хилым и болезненным от природы, и поэтому, когда меня поднимали среди ночи, чувствовал озноб и тошноту. А отец стал возить нас так каждый раз, вытаскивая из дому ни свет ни заря. Когда бедняки уезжают на месяц в отпуск, они везут с собой все до последней мелочи. Даже плетеные подставки для сушки белья над жаровней – ведь в нашем климате белье и одежда вечно сырые, – так вот даже эти подставки упаковывали, каждый сверток надписывали и водружали на поджидавшую у дверей повозку.
Поезд пробегал нашу холодную провинцию от Темуко до Карауэ. Шел по обширным, безлюдным, невозделанным землям, пересекал девственные леса, гремел, точно землетрясение, по туннелям и мостам. Мимо станций в чистом поле и полустанков, таявших в яблоневом цвету. На станциях поджидали индейцы-арауканы, древне-величественные, в традиционных одеждах, поджидали, чтобы продать проезжим ягнят, кур, яйца или ткани. Отец всегда покупал у них что-нибудь и при этом бесконечно долго торговался. Надо было видеть, как отец, с его маленькой русой бородкой, вертел и разглядывал курицу, а хозяйка товара арауканка с непроницаемым видом ждала, не желая уступать ни полсентаво.
Чем дальше, тем прекраснее названия станций, оставшиеся в наследство от арауканов, в древности владевших этими землями. Именно здесь шли самые кровавые сражения между испанскими захватчиками и первыми чилийцами, исконными детьми этих мест.
Сначала мы проезжали станцию Лабранса, за ней – Бороа и Ранкилько. От названий веяло запахом полей и лесов, меня пленяло их звучание. Эти арауканские слова всегда означали что-то изумительное: тайник с медом, лагуну или лесную речку, а то гору, которую нарекли птичьим именем. Мы проезжали маленькое селение в департаменте Империаль, где испанский губернатор чуть не казнил поэта дона Алонсо де Эрсилыо. В XV и XVI веках здесь была столица конкистадоров. В борьбе за родную землю арауканы изобрели тактику «выжженной земли». Они камня на камне не оставили от города, чью пышность и красоту описал Эрсилья.
А потом мы приезжали в город на реке. Поезд разражался веселыми свистками, поля пропадали в сумерках, а за окном вставала железнодорожная станция с бесчисленными хохолками дыма над паровозными трубами, со звяканьем колокола на перроне, и вот уже запахло рекою – полноводной, лазурной и спокойной рекою Империаль, которая катится к океану. Наступала пора выгружать бесчисленные тюки, грузить маленькое семейство со всем скарбом на повозку, запряженную волами, ехать к пароходу и потом плыть на нем вниз по реке Империаль. Все распоряжения отдавал отец – взглядом голубых глаз да еще призывая на помощь свой свисток. Вместе со всеми тюками мы грузились на суденышко и плыли к морю. Кают не было. Я садился поближе к носу. Колеса крутились и шлепали лопастями по речной воде, машины маленького суденышка лязгали и сопели, а пассажиры, молчаливые жители юга, разбредались по палубе, застывали неподвижно, как мебель.
И только где-нибудь в сторонке романтически-зазывно стонал о любви аккордеон. В пятнадцать лет нет ощущения более захватывающего, чем плыть меж гористых берегов по широкой незнакомой реке к таинственному морю.
Нижний Империаль – это ниточка домов с разноцветными кровлями. На самом челе реки. Из дома, который ждал нас, и даже еще раньше – с полуразвалившегося причала, куда пристал пароходик, я услыхал несшийся издали рокот моря, далекое сотрясение. В мою жизнь входил океан с его неспокойным раскатом волн.
Дом принадлежал дону Орасио Пачеко, земледельцу. Это был великанище, и весь месяц, что мы жили у него и доме, он не слезал со своей жнейки – колесил по холмам и непролазным дорогам. На этой жнейке он убирал хлеб крестьян, которые жили на землях, отгороженных холмами от прибрежных селений. Громкоголосый, весь в пыли и соломе, он неожиданно врывался в наше железнодорожное семейство. А потом, так же громогласно, возвращался в горы – на работу. Для меня он всегда был примером суровой доли, какая выпадает людям в наших южных широтах.
Все было для меня окутано тайной и в этом доме, и на этих разбитых улицах, и в неведомых мне жизнях вокруг, и в далеком, глубинном рокоте моря. Дом окружал показавшийся мне огромным запущенный сад, где была омытая дождями, заросшая деревянная беседка. Кроме меня, несчастного, никто не нарушал хмурого одиночества сада, в котором было привольно плющам, жимолости и моим стихам. По правде говоря, в этом саду была еще одна вещь, которая меня притягивала: огромная шлюпка, осиротевшая после какого-то великого кораблекрушения, обреченная на веки вечные застрять на мели – среди маков, вдали от бурь и волн.
Не знаю, намеренно или по недосмотру, но очень странно – в одичавшем саду росли одни маки. Они вытеснили все остальное из этого тенистого уголка. А маки там были огромные, белые, как голуби, или ярко-красные, точно капли крови, или темно-лиловые и черные, будто забытые всеми вдовы. Я пи раньше, ни потом нигде не видел сразу столько маков. И хотя смотрел на них почтительно и даже немного с суеверным страхом, какой из всех цветов внушают одни они, я все же нет-нет да срывал цветок, и от сломанного стебелька на руках у меня оставалось терпкое молочко, а в нос ударял странный, чуждый человеку запах. Потом я разглаживал их лепестки из прекрасного шелка и закладывал меж страниц книги. Они казались мне крыльями больших бабочек, которые не умеют летать.
Я обомлел, когда первый раз оказался перед океаном. Меж двух огромных утесов – Уильке и Мауле – рвалась наружу ярость великого моря. Огромные снежные волны вздымались высоко над нашими головами, а их грохот показался мне биением колоссального сердца, пульсом вселенной.
Все семейство располагалось прямо на берегу, расстилались скатерти, раскладывалась посуда. Когда ели, песок хрустел на зубах, но меня это не смущало. Как страшного суда я каждый день ждал того жуткого момента, когда отец посылал нас купаться. И даже там, где мы с сестрой Лаурой купались, далеко от гигантских водяных валов, ледяные брызги, словно удары хлыста, настигали пас. И мы дрожали от страха, что какая-нибудь волна языком слизнет нас и утащит туда, где волны вздымались горами. И когда мы с сестрой, посиневшие, крепко держась за руки и стуча зубами, уже готовы были к смерти, – раздавался железнодорожный свисток, и отец освобождал нас от мук.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});