До свидания, Эдит - Марсель Блистэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одного за другим нас представляли тому, кто для всех нас является учителем. Когда наступила моя очередь, он сказал:
- Мне о вас говорила Эдит Пиаф. Я восхищаюсь ею и считаю, что она женщина - должна была бы делать то, что делаю я.
Можно ли получить большее признание?
Эдит, прирожденная трагическая актриса, обладала необыкновенно острым чувством комического. Нужно было видеть, как она изображала кого-нибудь! Она была предельно точна, порой жестока и совершенно неотразима. Она мечтала сыграть когда-нибудь комедийную роль и, вероятно, имела бы большой успех. Увы, жизнь отказала ей в этом, а нас лишила огромной радости.
6
Я уже говорил, что мне трудно будет в этой книге соблюдать последовательность.
Воспоминания набегают как волны: ...вот ее смех ...вот шутка ...вот что-то очень значительное.
Эдит была таким удивительным человеком, что о ней нельзя говорить, как о любом другом: когда она любила, силу ее чувства невозможно было измерить, а ее физические страдания, ее агонию, длившуюся долгие годы, можно сравнить только с Голгофой.
Вчера я захотел увидеть ее в последний раз. Я вошел в ее комнату, подошел к постели, и произошло еще одно, последнее чудо: я нашел тебя такой, какой ты была раньше, исчезли все следы физических страданий, следы борьбы со смертью, все-таки победившей тебя. Но ты задала ей хорошую работу. Сколько раз ты заставляла ее отступать. И ты не боялась ее.
В этой комнате я вдруг вспомнил о том, как мы разговаривали с тобой здесь в последний раз. Ты попросила меня прийти, чтобы познакомиться с Тео. Всегда, когда к тебе приходило счастье, ты звонила мне по телефону, чтобы сказать об этом, и я должен был немедленно мчаться к тебе. В таких случаях ты говорила со мной по-английски; ни ты, ни я не знали почему - просто была такая традиция.
Я, конечно, понимал, что ты не собираешься советоваться со мной, но тебе нравилось рассказывать мне все, и ты внимательно следила за моей реакцией...
Итак, когда я впервые увидел Тео, ты лежала больная, а этот высокий, ласковый и спокойный парень смотрел на тебя с нежностью и благоговением.
Я мало вас знаю, Тео, но могу сказать, что в той клевете, которую о вас распространяли, нет ни слова правды. Во всяком случае, год, который Эдит была с вами, был годом счастья... Последний год... и все ее настоящие друзья благодарны вам за это.
Вот,- сказала она мне,- позволь представить тебе Тео.
- А ты,- обратилась она к Тео,- бойся его. Мы дружим уже двадцать лет. Это страшный человек,- улыбнулась она,- он не прощает тем, кто обижает меня.
Не помню почему, Эдит в этот день стала вспоминать свою жизнь, и, как всегда, очень скоро речь зашла о любви! Она любила Любовь! Я не случайно пишу это слово с большой буквы. Всю жизнь она искала любовь, стремилась к ней, любовь была смыслом ее существования, ею она дышала, о ней пела.
Увлечения были ей нужны, чтобы заставить сильнее биться сердце, она просто не смогла бы без любви, хотя иногда эта любовь, кроме горя и разочарования, ничего ей не приносила. Но в какой-то момент и это было ей необходимо, чтобы создать одну из прекрасных песен, крик любви, который рвался из глубины ее души и заставлял замирать наши сердца.
Да, конечно, я знаю, это может шокировать. Это не отвечает нормам буржуазной морали. Но разве она была как другие? Разве она могла бы так петь, если бы каждое мгновение ее жизни не было трепетом страдания или радости?
Нет, она не была нравственной в общепринятом значении этого слова. Она подчинялась голосу сердца, была как пламя, как сама жизнь.
А откуда, собственно, у нее могла взяться эта общепринятая мораль? Ведь она росла вне того, что называется "хорошим воспитанием".
Она родилась на улице в буквальном смысле этого слова; мать бросила ее, а отец - он был добрым малым, но каждую неделю знакомил дочь с новой "женой"...
Одна из бабок давала ей вместо рожка с молоком красное вино, другая была содержательницей притона.
Можно ли это назвать нормальным детством?
В течение нескольких лет маленькая Эдит была слепой, потом вдруг к ней вернулось зрение. Этот случай, как и многие другие, входит в легенду о Пиаф.
В ее жизни было немало чудес. Все казалось возможным, если речь шла о ней. Сколько раз, когда считали, что все уже кончено, она воскресала. Сколько раз она выходила на сцену как автомат, с потухшим взглядом; казалось, она не дышит, не слышит оваций. Но шквал приветствий стихал, и она вдруг начинала петь, и, каким бы огромным ни был концертный зал, будь то Плейель, Шайо или Карнеги-холл, голос ее заполнял все, завладевал вашим сердцем, вашими чувствами. Вы не понимали, что с вами происходит. Это было волшебство, какое-то непрерывное чудо... Мы думали, оно будет вечно.
Изнемогая от усталости, с волосами, прилипшими к слишком высокому лбу, поклонившись в последний раз, вся поникшая, уходила она со сцены.
Эдит возвращалась в свою артистическую, преисполненная огромной благодарности к этому неизвестному множеству людей, которому она с каждым концертом отдавала частицу своей жизни. И мы, ее близкие, видя Эдит такой обессиленной, в течение многих лет боялись: сейчас наступит конец, она не выдержит.
Те, кто толпился у дверей ее артистической, думали, конечно, что она занимается туалетом, шутит с друзьями... Нет, ничего этого не было. Она просто вновь училась дышать, жить и лишь спустя некоторое время улыбалась и говорила:
- Ну, дети мои, впустите же их.
И они входили. Она смеялась и шутила с ними. Это были ее поклонники, они восхищались ею; среди них были такие, которые не умели выразить свой восторг, и были такие, которые ничего не говорили, а только смотрели на нее, стараясь все запомнить, а были и такие, которые становились перед ней на колени и целовали руки.
Но она не обращала внимания на эти проявления восторга и думала лишь о том безыменном множестве, которое она заставляла трепетать, ведь ее публика была, в конце концов, тем единственным, ради чего она жила. И я клянусь всем, что у меня есть святого, что это вас, всех вас и единственного вас, она любила по-настоящему.
7
Я не знаю никого, кто бы столько страдал физически, сколько страдала Эдит, и я не знаю никого, кто бы так презирал физическую боль. Чего только не было в ее жизни: и автомобильные катастрофы, и операции, и болезни, болезни... Однако, как это ни странно (а что не странно в этой удивительной жизни?), страдания, казалось, едва касались ее - она презирала их.
Помню, после одной из автомобильных аварий она должна была принять курс лицевого массажа, потому что все ее бедное лицо было в шрамах, рубцах и ссадинах. В то время как врач умело и энергично массировал ее, она как ни в чем не бывало болтала с нами. Понемногу под руками массажиста ее лицо покраснело, потом стало малиновым и, наконец, багровым. Врач был взволнован ее мужеством.
- Я сделаю перерыв на минутку, - сказал он, - ведь вам очень больно.
Она обратила к нему свое опухшее лицо и сказала:
- Продолжайте, доктор, я выдержу.
- Но, мадам, то, что я делаю,- ужасно. Отдохните немножко...
В ее глазах мелькнул вызов:
- Ничего, доктор, продолжайте. Физическая боль не имеет значения, я умею не замечать ее.
А вот еще одно воспоминание. Как-то в течение долгих месяцев она боролась со смертью в Американском госпитале. К ней никого не пускали, и я узнавал о ее состоянии только из газет или от Л. Баррье, ее импресарио. В последний раз он сказал мне, что надежды почти нет, она уже много дней не приходила в сознание.
И вот однажды днем, когда я случайно оказался дома, раздался телефонный звонок.
- Это ты, Сель?
Я не смел поверить.
- Эдит? Ну скажи скорей, что я не ошибаюсь, что это действительно ты.
И бесконечно слабый, усталый голос, с невероятным усилием произнес:
- Да! Это я. Знаешь, я вернулась издалека. И мне вдруг захотелось услышать твой голос. Представить твою славную морду, когда ты будешь говорить со мной. Вот и все. Я довольна. Поцелуй жену, ребятишек, маму. Я тебе скоро позвоню, а сейчас я смертельно устала, но я так счастлива.
Увы! Сегодня она уже не позвонит мне, чтобы сказать: я вернулась издалека.
Через несколько дней мне разрешили навестить ее. Худенькая, до синевы бледная, она улыбнулась мне. Под потолком палаты теснились разноцветные воздушные шарики. Проследив за моим удивленным взглядом, она сказала:
-- Их принесли друзья. Мне нельзя двигаться. Я все время лежу па спине и смотрю на потолок. Если бы ты знал, как это мрачно - вот такой совершенно белый, гладкий потолок. А теперь, открывая глаза, я вижу эту пеструю прелесть. Я их очень люблю, мои шарики. Они одни видели все, что мне пришлось вынести.
И больше ни слова о невероятных страданиях последних месяцев.
Она задавала мне бесчисленные вопросы о друзьях, о театре, о кино, о Париже. И потом неожиданно сказала:
- А я тут тоже но теряла времени. И, увидев мое недоумение, добавила: