Змеев столб - Борисова Ариадна Валентиновна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему еще не приходилось за кем-нибудь следить. Окрыленный смутной надеждой, он бесконечно долго передвигался на цыпочках, балансируя впотьмах руками там, куда еле проникали жидкие лучи фонарей, бесшумно перелетал от дерева к дереву, как танцующий весенний журавль. Но вот скрипнула калитка, и подошвы туфель прошелестели по ступеням крыльца.
Путь Хаиму преградил палисадник. Несуразное здание с пристройками разной величины под соединенной скатами крышей вырисовывалось в синем бархате неба, будто небрежно склеенный из отдельных фрагментов макет черного судна. Рядом мрачными айсбергами возвышались громоздкие склады.
С краю сооружения приглушенно затеплился квадрат окна с задернутыми занавесками, и невнятные тени пробежали по бледному ковру отброшенного на землю света. В голову полезли сумасшедшие мысли. А что, если прокрасться по кромке дорожки к боковому строеньицу – может, в занавесках осталась щель? Разок глянуть, как рыжие кольца волос рассыпаются по белой подушке…
Свет потух, и Хаим пришел в себя. Зацепился рукавом за продолговатую металлическую табличку на калитке. Прежде чем нащупать выпуклую гравировку распятия, он вспомнил этот дом и улицу. Облазив мальчишкой весь город, он знал, что боковушки здесь жилые, а в основной храмине проходят церковные службы маленькой православной общины.
Глава 3
Все фениксы рождаются из пепла
До дома Хаим добрался ночью.
– Я, – откликнулся на заполошный голос и повторил громче: – Я, я, – точно все другие слова исчезли из обихода. Потом, ежась перед матушкой, как нашкодивший сорванец, расстреливал кафельный пол кухни короткими очередями ответов:
– Да.
– Уже не поеду.
– Об этом потом.
– В кино.
– «Королева Кристина».
– Ходил по городу.
– Нет.
– Просто так.
Всклокоченный спросонья, отец уселся напротив. Сын вкратце изложил, почему не остался в Каунасе. Ему не поверили. Он говорил отрывисто, сбивчиво, словно измученный лихорадкой больной, чувствуя раздражающее бессилие перед непрошибаемой тупостью родителей. Они были не в состоянии понять!
Хаим не мог объяснить, что время его беспечности отлиняло и оборвалось, ушло в почву отставных мыслей глубоко, безвозвратно, из-за вызволенного памятью воспоминания, не им самим в нее вложенного, но им пережитого. Несбыточные мечты о сцене казались вздором, не стоящим упоминания, а значит, и стыда. Эти облетевшие листья остались позади, и Хаим не оглядывался. Новая жизнь бурлила и переливалась в нем. До краев наполненный ее радужными обещаниями, он не замечал горечи на лице старого Ицхака, не слышал в словах матушки Гене упрека и плохо скрытого торжества.
Родители, наконец, прекратили допрос непутевого отпрыска. Дом стих.
Прежде Хаим не ощущал такого беспредельного одиночества. Теперь он знал, что больше не уснет спокойно, пока рядом с ним во всей безграничности чудесных слепых касаний… нет, в объятиях! – пока в его объятиях не окажется рыжая девушка с глазами цвета моря. Королева Мария. Его королева…
Он усмехнулся в черную пасть потолка. Пролистнув загруженные учебой годы, так и не вспомнил, когда в последний раз на него нисходил приступ лирического настроения. С некоторых пор, вплоть до этого дня он считал, что близость между мужчиной и женщиной сильно приукрашена поэтами, для которых любовь – аллегория, вспомогательная муза, чей образ складывается из тысяч мелких метафор. На самом деле настоящее чувство, как подлинный талант, помечало лишь единицы и не стоило грез.
Хаим не был девственником. Сложно сохранить невинность в свободной студенческой среде. В Лейпциге он прошел обычные для молодого человека стадии интереса, увлечения, влюбленности и – разочарования, что охладило его юношескую склонность к Вертеровым страданиям[7]. Позже случились три беглые связи. Женщины возникали в его жизни как времена года. С одной он встречался весной – тогда на деревьях распускались почки, другая явилась с летним зноем, третья – со снегом. Их мотыльковое согласие слетало с губ невесомо, ничего не требовало и ни к чему не обязывало. С ними Хаим испытал сложное чувство физиологического облегчения, смешанное с бунтарским противоречием укладу семьи.
В семействе Готлибов осуждался даже невинный флирт, а о постигшей кого-нибудь страсти говорили как о дурной болезни. К поэтическим изыскам матушка Гене относилась с пренебрежением, полагая их эмоциональным выбросом невоздержанных умов. Она понимала любовь как освященное небесами частное владение, и только такая любовь, по ее мнению, имела высокий статус.
Жен братьям матушка выбирала сама, сообразуясь с их вкусами. Едва в повзрослевшем «мальчике» проявлялись ярко выраженные матримониальные томления, в доме начиналась гостевая страда. Иногда родители и сами выходили в гости, прихватывая с собой созревшего к женитьбе сына, но чаще отовсюду возникали матушкины приятельницы и знакомые, хозяйки почтенных еврейских семейств с дочерьми на выданье, скромницами и красавицами. О причине участившихся визитов никто не упоминал вслух, однако шитые белыми нитками смотрины не были секретом даже для Хаима, в те поры желторотого огольца.
Старший брат питал слабость к пухленьким, и Хаим диву давался неиссякаемой череде девиц в сдобном теле. Когда к брачному возрасту подходили средние братья, которым, напротив, нравились стройные, матушка Гене принимала торжественные парады невест худощавых, сухопарых, поджарых, тощих, костлявых, тщедушных… К огорчению братишки, оживленная вереница пробных обедов, как правило, восходила к заключительному веселью и завершалась досадной теснотой в домашних рядах.
Хаим подозревал, что точно такие же сватовские маневры, заменяющие подлинные чувства деловыми соображениями, предпринимались и во время отцовского жениховства, и все в нем восставало против фельдмаршальского энтузиазма матушки Гене и безропотного поведения братьев, повторяющих судьбу старого Ицхака даже в этой важнейшей вехе. В свете утвержденной родителями традиции Хаим намеревался остаться холостяком.
Он впервые всерьез задумался о жизни мужской части клана. Всего полдня назад он был чуть оступившимся, но вполне покладистым «своим для своих». Его заботило, что о нем думают знакомые, беспокоили мысли об успехе и неудаче, привилегиях семейства и делах компании. Его, как всех, на кого ни посмотри, волновали деньги. То, к чему стремятся художники и поэты, аристократы и буржуа, рабочие и крестьяне. Деньги – бумажные листья бесплодной смоковницы, прикрывшие чистую наготу адамов и ев.
Хаиму казалось, что он находится вне времени и никогда не жил по-настоящему. Да, ему в разной степени были близки житейские мелочи и общие тревоги. Да, он о чем-то мечтал, собирался что-то совершить, кого-то покорить. Но все это умственно, в полудремотном сознании, или под влиянием мятежных чувств. Он словно подневольно входил в жизнь, машинально подстраивался к установленным действиям и честно старался соответствовать семейству, студенчеству, обществу. В редкие дни пробуждения, покинув аморфную оболочку, он метался, мучаясь неудовлетворенностью и беспричинной хандрой. Хаим сам не знал, чего хочет. Что-то прекрасное и простое маячило впереди…
Что это было? Завеса не приоткрывалась, а тенета не сбрасывались, вновь опутывали и усыпляли.
Он как бы издалека ощущал две могущественные величины: власть и богатство. Власть и богатство в паре управляли людьми. Многие сверстники Хаима, будто в споре о курице с яйцом, еще присматривались к главной из двух. Он тоже искал себя. Нельзя сказать, что его не интересовали политика и общественные движения. Он следил за ними, но как непричастный наблюдатель, со стороны потрясенный шествием грозного века, как регистратор, а не современник происходящего, ни с кем не спорил и ни во что не вмешивался. Политика виделась ему смесью фанаберии, чудовищной лжи и фанатизма, представлялась скрытой битвой, разыгрываемой кучкой наиболее искушенных стяжателей все тех же власти или денег, а чаще того и другого вместе. Политические события, понял он, всегда были продуктами инфернальной алхимии и невосстановимо разъедали души. Хаим не раз убеждался в том, что ни образование, ни интеллект не гарантируют внутреннего благородства. На его глазах цивилизованные люди, напичканные правилами морали и культуры, прочитавшие массу высоконравственных книг, вели себя по-хамски, жестоко и страшно, когда малейшая опасность угрожала их капиталу, престижу или маниакальной идее.