Чужой Бог - Евгения Берлина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это бойкий молодой человек, — наконец подумала Соня. — Это тонконогий болтун, каких много по всему свету».
Но сердце не слушалось её, оно начало болеть.
Жилец, напевая, ушёл с террасы. Соня встала и замерла, прислушиваясь. Было тихо.
— Мне смешно, — сказала Соня. — Жилец заплатит деньги за комнату. У жильца красивые глазки.
Это так мало говорило о её чувствах — привычные оценки балтских женщин. Что значат эти слова о глазках, об одежде и приличия, когда сердце начинает жечь огонь.
«Это будет утром, — подумала Соня, — ясным утром начнётся мой последний день».
Она погасила свет на террасе и вошла в дом. Лунный свет указывал ей дорогу. Она легла рядом с мужем. Михаил храпел и постанывал во сне.
«Миша, — серьёзно подумала женщина. — Я могу тебе изменить».
Михаил, поворачиваясь, толкнул её.
«Я тебе изменю, дурак», — подумала Соня.
Она дотронулась до горячей спины мужа. Но ей показалось, что она лежит рядом с чужим человеком. Она приподнялась и старалась в зыбком свете разглядеть его лицо, но не смогла.
Утром Соня встала раньше всех, расчесала волосы, натянула новый свитер и юбку. Она возилась на кухне, когда мимо неё прошёл жилец.
— Здравствуйте, — громко сказал он.
Соня усмехнулась и сразу покраснела. У молодого человека был такой внимательный и насмешливый взгляд, что Соня загородилась от этого взгляда, как от поцелуя.
Молча прошёл завтрак, рыжее солнце было свидетелем этого мучительного для Сони часа.
Мужчины ушли на работу, а Соня отправилась на рынок. Солнце согревало её, висело над ней бесконечным слепящим облаком, и Соня, чувствуя, как горит её лицо, думала: «Он подошёл ко мне и посмотрел на меня. Он наклонил лицо».
На рынке она купила много всякой снеди, самой дорогой, и живую курицу в придачу.
— Сонечка, — крикнула ей соседка Степанида Львовна, — что за наследство получил ваш муж?
Соня открыла кошелёк — он был пуст, она истратила даже те деньги, которые утаивала от мужа.
«Был поцелуй, — со злобой подумала она о жильце, для угощения которого и были истрачены деньги, — был долгий поцелуй в темноте, робкие губы мальчика, сердечная сладость».
Она сунула кошелёк в карман юбки и тяжело пошла к дому, раскачиваясь.
Курица сомлела от страха и слабо кудахтала. «Разорение, — думала Соня, — дорогая еда, поездки в Котовск и Одессу, тихий вежливый смех, я продаю шубу и брошь мамы».
Она вошла в свой дом. Жара тяжёлой пылью висела в комнатах.
«У меня взяли за долги дом, профсоюз выгнал меня с работы, я нищенка, кутаюсь в серый платок и еду к нему в Харьков», — она так ясно представила себе общий вагон, толкотню и себя с сумкой, в которую был кое-как затолкнут последний скарб, что вспотела.
«Михаил давно меня бросил, ушёл к Степаниде Львовне, и они с террасы смотрят мою любовь».
Соня села на стул и замерла, возле её ног ходила курица. Вдруг на террасе хлопнула дверь, и вошёл жилец. Он увидел покупки и одобрительно сказал:
— Ого, какой обед будет, — и уселся на стуле нога на ногу, готовясь начать разговор. — Меня отпустили с работы, — сказал он. — У меня температура.
Соня молча посмотрела на него, потом на курицу. Курица внимательно взглянула на неё — мудрость была в обоих взглядах.
— А руки холодные, — сказал Леонид и дотронулся до её руки холодными пальцами.
«Чужая комната, розовые обои, — думала Соня, — крики уборщиц в коридоре и холодные руки этого мальчика».
— Вы будете меня лечить? — весело спросил Леонид. — Хоть меду дайте. А с меня — к закуске.
Он подмигнул Соне, потом курице.
«Гостиница на окраине Харькова, золочёный карниз, плохое белье, — думала Соня, — ожидание, вечное ожидание и город, как балаган, за окном».
Леонид сказал игриво:
— Вы всё-таки жестокая женщина, Сонечка.
«Измена, — подумала Соня. — У него девчонка в Харькове, он бегает к ней, и все вечера я сижу одна. И нет покоя».
Леонид с обидой ещё раз взглянул на неё, встал и подошёл к одному из широких окон террасы.
Соне был виден его затылок, аккуратно уложенные волосы и просвет белой кожи между тёмной полосой волос и синим воротничком рубашки.
«Убийство, — вдруг подумала Соня и вздрогнула. — Неудачная попытка, испуганные глаза и кровь на этой нежной шее».
Ей стало холодно, озноб пробежал по её телу.
— Это спектакль, — громко сказала она. Жилец обернулся на её голос.
— Я снимаю вас с комнаты, ко мне приедет родня из Каменец-Подольска, — хрипло сказала Соня.
Вскинув голову и презрительно улыбаясь, Леонид пошёл в комнату. Скоро он уже уходил со своим клетчатым чемоданом, и слабые плечи его были приподняты.
Соня долго сидела неподвижно, потом вздохнула, убрала еду со стола и пустила курицу гулять в свой маленький дворик. Вечером Михаил спросил у неё:
— Зачем ты прогнала парня?
И только тогда она заплакала, всё её тело, её детская душа плакала, и горе её было бесконечно. Она уткнулась лицом в плечо мужа.
«Женщина, разве она думает, — размышлял Михаил, глядя на розовый закат. — Она пуста, как смех ребёнка».
Этот вечер был тихим и томным в городе Балта, природа дышала свежим ртом, и всё шептало о любви.
Чужой Бог
Он жил не разумом, но страстью…
Айзик был бухарским евреем, ещё молодым, сильным, со смуглым, ярким лицом. Он жил в большом русском городе, который упорно и постоянно отторгал его от себя.
У него скапливались деньги, заработанные чёрным, унизительным трудом в котельной, и он шёл к золотым витринам, в грязные кафе и наслаждался коричнево-сожжённой куриной ножкой или куском серого духового мяса, съедал и от пресыщения плохой едой становился безумным.
Свет ночного города лизал его лицо, и чужие страсти, которыми Дышал этот город, казались порочными.
Можно сказать, что он жил, извращённо имитируя жизнь города, пряча детский стыд и тоску по дому в бесстыдстве бездомной жизни.
Это была утончённая параллель: ОНИ и Я. ОНИ снисходительно улыбались его болезненной стыдливости, грубой одежде, снисходительно шутили, с любопытством, долго и жёстко смотря в глаза, — ему казалось, что возле глаз проступает кровь, он вытирал лицо ладонью.
Его плоть была сильной и ум хитрым, для того чтобы плоть могла выжить. И главная хитрость заключалась в том, чтобы не показать ИМ, как он любит свою плоть, а делать вид, что любишь ИХ плоть: жадно улыбаться, полукланяться, кивать чужим телам на улицах и в домах, отгоняя смутный детский страх быть задавленным чужой плотью.
Айзику всегда казалось, что его тайной была не душа, а плоть.
Он пришёл в этот город церквей и чужой памяти, потому что не хотел быть евреем.
В детстве его дразнили еврейчиком за то, что он продавал в школе жвачки и за деньги списывал у отличников. Когда его, сильного юношу, начал мучить вопрос, почему он родился евреем, он уехал, в чужой город, где, как ему казалось, можно было выбирать. Выбирать себе жизнь, национальность, бога.
Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, — механическое усилие, создающее красоту.
Он хотел забыть свой шумный дом — прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента — и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.
Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шёл на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, — странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжёлого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.
Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.
Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.
Шёл 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.
И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет — тёмный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.
В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.
— Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, — говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.