Пять четвертинок апельсина - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы — Кассис, Ренетт и я — переглянулись.
— Томас хочет, чтоб мы пришли сегодня вечером в «La Mauvaise Réputation», — сказала я брату с сестрой. — Сказал, будет весело.
Кассис выпучился на меня:
— Как это ты…
— Чего «как»? — парировала я вопросом на вопрос.
— Да ладно уж… — прозвучало тихо, с нажимом, даже с некоторым страхом.
И тут он, похоже, утратил весь свой авторитет. Лидером, главным в нашей тройке, теперь стала я. Но, странное дело, хоть я вмиг это поняла, мне было не до ликования. Голова моя была занята другими мыслями.
Вопрос Кассиса я так и не удостоила ответом.
— Подождем, пока она уснет, — припечатала я, — часок-другой, не больше, потом пойдем полями. Чтоб никто не видал. А там — можно спрятаться в проулке, подождать, пока он приедет.
Глаза у Ренетт загорелись, но Кассис отозвался не сразу и вяло.
— Зачем нам туда? — бросил он. — Что нам там делать? Рассказать нечего, а журналы про кино он уже приволок.
Я сверкнула на него глазами:
— Журналы! И это все, что тебе надо? Кассис сердито надулся.
— Он сказал, там что-то затевается! Разве тебе не интересно? — не унималась я.
— Не особенно. Это небезопасно. Сама знаешь, мать может…
— Ты просто трус, — гневно припечатала я.
— Я не трус!
Но он явно трусил. Было видно по глазам. — Трус.
— Просто не понимаю, зачем…
— Докажи, что не трус, — не отставала я. Молчание. Кассис бросил умоляющий взгляд на Рен. Я перехватила, впилась в него своим взглядом. Секунды две Кассис держался, отвел глаза.
— Что за глупости, — сказал он с деланым равнодушием.
— Нет, ты докажи, докажи!
Кассис беспомощно развел руками, явно сдаваясь:
— Ну хорошо, только, сама увидишь, это пустая трата времени.
Я победно рассмеялась в ответ.
6.Кафе «La Mauvaise Réputation», или просто «La Rép» для завсегдатаев. Деревянный пол, полированная стойка бара и старый рояль сбоку (понятно, половина клавишей теперь отсутствует, а поверх крышки стоит горшок с цветущей геранью), бутылки в ряд (в прежнее время зеркальной стенки не было), стаканы навешаны на штыри вокруг стойки и под ней. На смену прежней вывески пришла голубая неоновая, появились игральные и музыкальные автоматы, но в те времена был только рояль да несколько столиков, которые можно было сдвинуть к стенке, если кому-то вздумалось потанцевать.
Было настроение — за рояль садился Рафаэль, а иногда и кто-нибудь из женщин, Колетт Годэн или Аньез Пети, пел. В те времена магнитофонов не водилось, приемники были под запретом, но по вечерам, рассказывают, в кафе бывало оживленно, и случалось, если ветер дул в нашу сторону, даже до нас через поля долетала музыка. Именно в этом кафе Жюльен Лекос продул в карты свое южное пастбище — ходили слухи, будто он ставил и на свою жену, но на такой куш охотников не нашлось; и именно это кафе стало вторым домом для местных пьянчуг, которые либо курили, расположившись на terrasse, либо играли у крыльца в petanque.[71] Отец Поля часто туда захаживал, к явному неодобрению нашей матери, и хоть пьяным его я ни разу не видала, вполне трезвым он тоже не казался, улыбался прохожим мутными глазами, скалясь желтыми искусственными челюстями. Мы туда не ходили никогда. Мы держались своей территории, считая некоторые места своей вотчиной, а остальные, взрослые, сосредотачивались в деревне, в местах загадочных или малозначительных. В церкви, на почте — там Мишель Уриа сортировала письма и оттуда распространяла всякие сплетни, — в маленькой школе, где мы провели раннее детство, теперь заколоченной.
И еще было кафе «La Mauvaise Réputation».
Мы обходили его стороной еще и потому, что так велела мать. Особенно люто она ненавидела пьянство, грязь и распущенность, а то заведение олицетворяло для нее все эти пороки. И хоть в церковь мать не ходила, она была сторонницей чисто пуританского образа жизни с его убежденностью трудиться не покладая рук, содержать дом в чистоте и прививать детям вежливость и хорошие манеры. Если ей доводилось проходить мимо, мать нарочито шла не поднимая глаз, платок стянут на груди крест-накрест, губы поджаты, не слыша звуков музыки и смеха, доносившихся из кафе. Непостижимо, что именно она, женщина с таким самообладанием, с таким рвением к порядку, стала жертвой наркотиков.
«Как те часы, — пишет она в альбоме, — меня рассекло пополам. Восходит луна, и я сама не своя».
И шла к себе, чтоб мы не видели, что с ней творится.
Я не поверила своим глазам, когда, расшифровывая тайные записи, поняла, что, оказывается, мать регулярно наведывалась в «La Mauvaise Réputation». Ходила туда раз в неделю или даже чаще, в потемках, тайно, каждый раз с отвращением, презирая себя за то, что не может иначе. Нет, она не попивала. Какое пьянство, если в погребе было полно бутылок и с сидром, и с prunelle,[72] или даже calva[73] из Бретани, с ее родины? Пьянство, сказала она нам как-то в редкий момент откровения, — прегрешение против самой природы плодов, фруктовых деревьев, самого вина. Это надругательство, это осквернение их, как насилие есть осквернение любви. Тут она вспыхнула и, резко повернувшись, бросила:
— Рен-Клод, масло и базилик, быстро!
Но эти слова я запомнила навсегда. Вино, по капле извлекаемое, выпестываемое от момента перерождения почки в плод и проходящее через столько стадий, пока не станет вином, достойно лучшей участи, чем наполнять брюхо бездумного пьянчуги. Оно достойно уважения, достойно радости, благоговейного к себе отношения.
Да, моя мать понимала, что такое вино. Она понимала весь путь ослащения, ферментации, бурления и вызревания жизни в бутылке, насыщения цветом, неспешных превращений, рождения нового отборного сорта в букете ароматов, подобно возникновению ярких бумажных цветов в руке у фокусника. Ах, если б и на нас хватало ей времени и терпения! Ребенок не яблоня. Слишком поздно она это поняла. Нет рецепта, как сделать для него беззаботным и сладостным переход в совершеннолетие. Ей следовало бы это учесть.
Конечно, в «La Mauvaise Réputation» наркотики продаются и по сей день. Даже мне об этом известно; не настолько я стара, чтоб не уловить джазисто-сладковатый душок марихуаны средь пивных паров и ароматов жарящегося мяса. Бог знает, сколько я нанюхалась этого от фургона на колесах через дорогу. Нюх у меня пока есть, не то что у этого идиота Рамондэна, ведь временами, когда по ночам наезжают мотоциклисты, желтый дым там прямо столбом стоит. Теперь это у них называется средство восстановления сил и ходит под всякими чудными названиями. Но в прежние годы ничего такого в Ле-Лавёз не было и в помине. Джаз-клубы в Сен-Жермен-де-Пре появились только лет через десять, правда, до нас они так и не дошли, даже и в шестидесятые. Нет, мать ходила в «La Mauvaise Réputation» по необходимости, по чистой необходимости, потому что только там и велась тогда основная торговля. Черный рынок: одежда и обувь, а также и менее безобидные вещи, как, например, ножи, пистолеты, патроны. Чего только не водилось в «La Rép»: сигареты, коньяк, открытки с голыми женщинами, нейлоновые чулки и кружевное белье для Колетт и Аньез: они ходили распустив волосы, красили щеки застарелыми румянами и от этого были похожи на деревянных раскрашенных кукол — ярко-красные пятна по обеим щекам, губки алым бантиком, как у Лилиан Гиш.[74]
В глубинах кафе собирались тайные сходки: коммунисты, мятежники, завтрашние политики, герои. В баре обделывались дела, плыли из рук в руки какие-то свертки, там едва слышно шептались и пили за успех предприятия. Кое-кто, вымазав сажей лицо, мчал на велосипеде через лес в Анже, презрев комендантский час. Иногда, и даже довольно часто, с того берега реки до нас доносились выстрелы.
Как, должно быть, матери было мерзко туда ходить. Она подробно помечает в альбоме: таблетки от мигрени, морфин из больницы, сперва принимает по три, потом по шесть, по десять, двенадцать, двадцать. Поставщики были разные. Первый — Филипп Уриа. Потом какой-то приятель Жюльена Лекоса, подсобный рабочий. Кузен Аньез Пети; чей-то знакомый из Парижа. У Гийерма Рамондэна, того самого, с деревянной ногой, можно было получить кое-что из его лекарственных запасов взамен на вино или же за деньги. Маленькие пакетики — пара таблеток, закрученных в бумажку, ампула со шприцем, таблетки в прозрачной упаковке, — все, что угодно, лишь бы с морфином. Понятно, у врачей этим не разживешься. Да и ближайшая больница была только в Анже, а оттуда все медикаменты шли раненым солдатам. Когда собственные запасы истощались, мать выпрашивала, выторговывала, выменивала. И вела в своем альбоме учет:
2 марта, 1942. Гийерм Рамондэн, 4 таблетки морфина за дюжину яиц.
16 марта, 1942. Франсуаз Пети, 3 таблетки морфина за бутылку кальвадоса.
Она продала в Анже свои ценности — единственную нитку жемчуга, которая на ней на свадебном фото, кольца, сережки с алмазиком, доставшиеся ей от ее матери. Мать была изворотлива. Почти как Томас, на свой манер, но только она никогда никого не обманывала. Умудрялась выкрутиться без особых потерь.