Книга мертвых-3. Кладбища - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Их реванш надо мной происходил в то же историческое время, в которое я их презирал. Какое–то количество раз моя буйная подруга Наташа сбегала в их русскую компанию, чтобы там напиться и наораться с ними. Хвост, наверное, играл на гитаре, а Стацинский поцокивал на ложках, поправляя очки. Мне даже сообщали, что Наташка устраивала там стриптиз. Она там оттягивалась от светлой и творческой рабочей жизни со мной. У меня нет сведений, что она с кем–то из обитателей сквота спала, она все же делила свою жизнь на личную и публичную, а вот в стриптизы я верю. Она же была хулиганистая девка, и красивая, и фигура как у Венеры Милосской.
Через какое–то время их оттуда выгнали. Но количество лет они там провели все же. Если я помню верно, то затем у них был другой сквот. Все же не вечно.
Кащей Стацинский, ехидный и фамильярный, умер в 2010 году в ноябре в больнице «города Провэн», так гласит официальный некролог. На самом деле это пригород Парижа. В «Городе Искусств» французские власти дают пожить год. А потом иди на все четыре стороны. Но хоть так. Хоть в Провэн после.
В этот пригород, в Провэн, он попал, конечно же, не от хорошей жизни, по бедности, конечно же. Уже к 1990‑м годам жить в самом Paris стало совсем дорого.
Но я думаю, если б его подняли из гроба и спросили: «Ну–ка, старик Стацинский, оцени свою жизнь!» — он бы сказал, что прожил жизнь отлично. Совокуплялся с художницами в Москве и с полячками в Париже, ходил по средневековым улицам этого великого Города и по набережным Сены, видел, как буйно цветут вишни в саду у Нотрэ — Дам…
А шедевры, ну, те, кто их создает, все живут своей обязательно мучительной жизнью. Разве не так? Так.
Умерла моя Украïна
До лета 1954 года я никуда «с» Салтовского поселка не выезжал. В пионерские лагеря меня не посылали, возможно, их вовсе не существовало тогда, а может, не было лагеря у дивизии, где служил отец. Потому и зимой и летом я вертелся на своей родной Салтовке, и в плоть и в кровь впитывал ее грубые и серьезные нравы, пригодившиеся мне потом во взрослой жизни еще как!
Но я не об этом. К лету 1954 года наша квартира номер шесть на улице Поперечной, 22 представляла из себя на две трети студенческое общежитие, так как в двух комнатах обитали наследники умершего в 1951 году майора Печкурова, его дочь и сын, студенты, а в третьей жила наша семья: отец, мать и я, одиннадцатилетний. Так что у нас была молодежная квартира, самому старшему обитателю — моему отцу — было в тот год 36 лет, матери — 33.
В большой комнате жила Тамара Печкурова, а чтоб ей не было скушно, с нею жили три ее подруги: Тася, Лида и Нина. Володька Печкуров жил в маленькой комнате.
Помню, что жили мы все весело. Девки постоянно что–то гладили, моя мать им что–то шила, они опаздывали на свидания или в институт, Володька был грязнуха, мы его все за это шпыняли. Вечерами у нас даже танцевали под патефон. Пахло горелыми волосами, духами, глажкой, все же пять женщин в одном месте…
Ненавидя математику, я скорее любил практическую геометрию, рано научился чертить. Нашим девкам я делал чертежи, а женщинам в нашем доме и соседних домах увеличивал выкройки из журнала «Работница», за что получал небольшую, но оплату. Так что я рано стал самостоятельным парнем. Моя мать гордилась тогда мною. Правда, гордиться ей оставалось недолго, только до осени 1954 года, когда я, как она выражалась, «как с цепи сорвался».
Девки–студентки все были из Западной Украïны. Ну, потому что жена майора Печкурова, черноволосая женщина с глазами–вишнями, была родом из города Ивано — Франковска, что на границе с Польшей, западенка. Она наотрез отказалась жить с ним в Харькове, на земле «москалей», так она считала. Мы, соседи, видели ее раза три, ну, четыре. Последний раз она приехала на похороны и тотчас отчалила обратно, в свой Ивано — Франковск. В те времена было очень необычно, чтоб жена не последовала бы за мужем, жила отдельно, видимо, характер у этой женщины был сильный. Злые языки утверждали, что именно по причине этого лысый Павел Иванович Печкуров остался один в Харькове, без женского присмотра «одной яишницей питался», его и настигло белокровие, умер от рака крови.
Как бы там ни было, учиться дети Печкурова понаехали в Харьков, огромный город институтов и университета, интеллектуальный город, и к Тамаре, с такими же глазами–вишнями, как у матери, подселились подруги.
У Нины тоже были глаза–вишни, родом она была из Сумской области. Фамилию через полсотни лет я еле помню, то ли Кривенко, то ли Крившич, но отец ее был большой шишкой, третьим, кажется секретарем обкома партии. Интересно, что, как и Печкуров, он тоже жил в один в своих Сумах, а мы поехали через Сумы к деду и бабке Нины, совсем в Западную Украину. Мать с отцом меня отпустили, значит, верили этой Нине с глазами–вишнями. Мне было в тот год 11 лет, ей, видимо, 20 или 21 год.
До Сум мы доехали на поезде. С поезда проследовали прямо в обком партии, где за полированными столами нас принял отец Нины. Мальчишка, я все же сумел понять, что он заискивает перед дочерью. Помню, что он все совал ей деньги и подарки в мешочках и коробочках. Ночь мы переночевали в большой квартире отца, а наутро за нами прибыла подвода. Сооружение плоское, платформа на четырех колесах. Возчиком был бородатый дедок, я сейчас намного старше его тогдашнего возраста. Дедок прикрепил наши вещи к платформе, и мы тронулись. Лошадок было две.
Так началось наше путешествие, оказавшееся долгим, лошадки ведь не поезд, они много в день пробежать не могут и нуждаются, как и человек, во сне, в еде и в отдыхе.
По части Украïны трудно соревноваться с Николаем Васильевичем Гоголем, но попытаюсь хотя бы ориентироваться на него.
Полсотни лет без малого минуло. Надо понимать, что тогда не сновали, как безумные, на дорогах авто, даже асфальта я не помню, за городскими улицами, мощенными булыжником, мы покатили по грунтовым прадедовским дорогам на запад. Какие–нибудь только десять лет по тем же дорогам прошла на запад наша армия.
Пейзаж был совершенно иной, чем сейчас. Пустынный, тоже прадедовский, как и дороги, сельский. И безлюдный, точнее малолюдный, людей–то в войну поубивали много…
По всей вероятности, у нас был проложен маршрут, но не по карте, карты ни у дедка, ни у Нины не было, а по памяти предков, от села к селу, от пасеки к пасеке.
При том, что тогда ни у кого в селах не было телефонов, удивительным представляется, что нас встречали. Мы куда–то сворачивали, на совсем не тронутые колесами дороги, и нам навстречу вдруг выходили румяные в рубахах колхозницы либо дедки в соломенных брылях, и мы шли куда–нибудь под вишню, за деревянный чисто скобленный стол, и нам несли в мисках свежий мед либо вареники с творогом, ставили молоко в кувшинах или бутылках.
Обильно кружили над нами осы и заблудившиеся пчелы. Иногда мы ложились поспать в хате, было очень тепло, и помню, что часто мы накрывались одной легкой марлей, а Нина, помню, без стеснения передо мной, мальчишкой, спала в скользкой шелковой короткой рубашке, которая была у нее под платьем.
Один раз мы заночевали по–настоящему, на полу в теплой, как печка, хате, недалеко от входа. И дверь была открыта, и чистый украинский месяц был виден сквозь марлевый полог на двери. Ночные звуки хаты, легкие потрескивания, щелчки, шорохи, крики ночных птиц, мычание сонной коровы. К утру это все покрыл тонкий храп нашего дедка–возчика.
Мы приехали в не так уж и далекий колхоз, где жили дед и бабка Нины. Сейчас бы я, приехав в такое место, потребовал бы первым делом самогонки. Но мальчику самогонка была ни к чему, нас везде угощали парным теплым молоком и медом.
Хата деда и бабки стояла на зеленом краю обрыва к реке. По всему обрыву густо росли кусты черной смородины, но их охраняли тучи злых комаров. Я был мгновенно искусан злодеями, защищающими свою вотчину от пришельцев. Помню сенокос, следовательно, это уж был август, наверное, и волов, над хвостами которых стояли облака из насекомых. Мы с Ниной сидели наверху, на толстом, в несколько метров, слое сена, и нам забрасывали наверх вилами еще больше сена, а мы его утаптывали и располагали. Края нашего воза были укреплены стволами молодых березок.
Украина вся пахла. Срезанными косами растениями, навозом, молоком и медом.
Помню смутно холодные–холодные утра, и мы ехали вместе с холодными пустыми бидонами непонятно куда, и я ждал девушку Нину, мне казалось, что долго–долго, потому что было все темно, и только лениво расцветало… и она выходила с усатым трактористом, и они прощались так мучительно долго, что я уснул.
Я поехал «отдыхать», но не отдохнул, зато расширил свой мир, и теперь в него входила Украïна. Харьков же был для меня Россией, товарищи–господа, вот так.
По возвращении мама моя благодарила Нину, та скромно отворачивала лицо, до сих пор помню ее крупные глаза и темные веки и, словно накрашенные, ресницы. Может быть, она была еврейкой? Да нет, скорее щирой украинкой, потомком тех турецких девок, которых умыкали запорожцы в свои тяжелые степи.