Невиновные в Нюрнберге - Северина Шмаглевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я помню тот день, с него начались все мои несчастья, — глухо заговорил он.
Я не решилась задавать ему вопросы. Вчера он долго исповедовался перед своим школьным товарищем и сегодня вряд ли захочет все пересказывать мне.
— Я разыскиваю, езжу, расспрашиваю людей. Почти месяц, да, ровно месяц тому назад выехал из Дембков. Я мало сплю, и мне кажется, что постепенно теряю рассудок.
Он провел рукой по лбу, сильно сгорбился, будто какая-то неодолимая болезнь надломила силы этого крепкого, крупного мужчины. Он надолго замолчал, хотя, наверное, пришел сюда с желанием сказать мне что-то важное.
— Вы, конечно же, знаете, что я женился на Зуле Бартодзей.
— Поздравляю! Я даже не знала, что она жива.
— Вы курите? Разрешите я закурю? Я не знаю, жива ли она еще. И вот я остался совершенно один, как перст, у меня никого нет. Тетка погибла в Варшаве, а дядя в конце войны умер от столбняка. Они мне заменяли родителей.
Он опустил руку с сигаретой и, казалось, забыл обо всем, уставившись на тлеющий огонек.
— Я вернулся из лагеря в мае сорок пятого. Соседи, не дав мне войти в дом, с порога порадовали, сказали, что жена моя жила с немцем. С эсэсовцем… Я первый раз женился в тридцать девятом, перед войной. Как мы тогда были молоды!..
Я старалась не дышать, чтобы не напоминать о своем присутствии.
Помолчав, он снова заговорил:
— Правда, они могли и оклеветать ее. Люди ведь разные бывают. Но все жильцы подтвердили, что это правда. Значит, когда я сидел в Освенциме, то моей жене якобы пришлось пустить жильца — немца. И она спала с этим гестаповцем. Простить такое я не мог.
Он опять замолчал. Где-то в глубине зала показался официант, но к нам не подошел, видимо заметил, что мой собеседник крайне взволнован.
— Я начал искать Зулю, потому что понял, что должен найти кого-нибудь, кто был со мной там, кто прошел через все это и знал, как там было страшно. Подлость моей жены стал уже рассматривать как счастливое стечение обстоятельств. Видимо, это так. Хотя… А быть может, мне просто очень хотелось с ней развестись? Я нашел семью Зули. Ее мать встретила меня недоверчиво, испуганно. Кто вы такой? Зуля еще не вернулась… Моя дочь тут не живет. Трудно было с ходу разобраться, что все это значит. Старая карга, оказывается, врала! Вечером я встретил Зулю. В первый момент она тоже перепугалась, совесть ее мучила, но потом обрадовалась, ужасно обрадовалась, всей душой, как только она и умеет.
Он снова замолчал.
— Нет, в самом деле, не она причина разрыва с женой. Я Зулю еще не любил тогда. Знал о ней только то, что сам придумал. Много ли это? Не знаю. Я хорошо помню день, когда эсэсовец Кель вызвал меня починить поврежденный кабель. Я пришел и остановился у ворот. Он велел мне ждать снаружи, вдруг я услышал пение и в приоткрытую дверь увидел Зулю.
Дым от сигареты почти совсем заслонил его лицо. Он сидел с закрытыми глазами. Мы оба молчали. Я прекрасно помнила тот момент: Зуля поет по приказу гитлеровца, а тот, в полном восхищении, позабыв все лагерные порядки и запреты, требует, чтобы она пела все, что знает: польские патриотические песни, партизанские, народные, «Марсельезу» — все подряд.
Влодек продолжал свой рассказ горячим шепотом, словно доверял мне смертельную тайну и боялся, что его слова не так поймут.
— Я увидел посередине барака стол, а на нем худенькую стройную девушку в лагерной робе; она напоминала задорного паренька на баррикаде, руку вскинула вверх, откинула голову. Красной от холода ладошкой отбивала такт. Напряженно взмахивая рукой, она могла идти во главе многотысячной толпы взбунтовавшихся узников.
Я слушала молча. Его рассказ как бы раскручивал ленту памяти, это был документальный, верный до малейших деталей фильм.
— Вот какая была Зуля, — заговорил он снова. — Она прямо-таки лучилась радостью и темпераментом; и вот тогда я с особой силой ощутил, как сильно хочу выйти из лагеря и готов еще страдать, голодать и мерзнуть, но все равно найду силы выжить. Благодаря ей я понял, что буду свободен. Когда я услышал слова: «Мундиры их яркие туго застегнуты…»
— Значит, она пела «Самосьерру», любимую песню Келя?
— Именно ее. Когда она дошла до триумфальных слов «Да здравствует император, идущие на смерть приветствуют тебя», мне показалось, что со всех концов Европы нам на помощь идут отряды. Я прямо ожил!
Он снова тяжело вздохнул.
С усмешкой, на которую мой собеседник не обратил внимания, я сказала:
— Эсэсовец Кель тоже оживал в такие минуты. Он очень любил ее пение, но думаю, что мысли его были совсем о другом. После этого ходил подавленный, мрачный, пил.
Влодек прикрыл глаза руками, он все еще был там, в том далеком дне, когда впервые увидел Зулю. Бледную, коротко остриженную, но дерзкую и свободную.
— Еще она пела тогда «Гренаду». Это было невероятно. А сегодня мне это кажется еще более невероятным. И в ушах звучит ее голос: «Гренада, та-та-та, та-та-та…»
— Кель требовал, чтобы она пела все, что знает, все равно на каком языке и о чем, — объяснила я.
Влодек с отсутствующим видом, улыбаясь, напевал «Гренаду», пальцами отбивая ритм.
— Но после войны, сколько я ни просил ее спеть, не смог уговорить. Зуля отказывалась. Она никогда, никогда больше не пела. Словно в ней умер тот дух, который вернул меня к жизни. А может, между нею и эсэсовцем была какая-то мрачная тайна?
К нам подошел официант. Я заказала ананасовый сок. После лагерных лет фруктовые соки казались мне нектаром греческих богов. Влодек лишь иронично поднял брови.
— Я бы хлопнул стаканчик самогону, надо забыться, да разве его здесь подадут? Какое странное это заведение: меня не впускали сюда без пропуска. Не хочу пить ананасовую бурду. Осточертели мне все эти американские сладости из брюквы.
— Можно попросить коктейль.
Он заказал без особого желания. На меня снова смотрели пустые, невидящие глаза.
— Значит, вы нашли Зулю?
— Да. И я в тот же день сделал предложение. Ее мать и слышать не хотела: разведенный, грешник, многоженец. Зуля согласилась сразу, даже не поинтересовалась, развелся ли я. Конечно, я ей сам все рассказал. Мы поселились у моря в зеленом глухом бору, я ведь по специальности лесничий, инженер-лесовод, работу свою люблю по-настоящему.
Он замолчал, потом что-то прошептал, я с трудом разобрала его слова. Мы сидели вдвоем, в гостинице, полной народа, лишь иногда до нас долетали звуки музыки.
Мне пока нельзя спрашивать про Томаша. Этот человек к чему-то клонит, ему что-то нужно, ведь не для того, чтобы повторить вчерашнюю исповедь, он пришел сюда, усталый, небритый, с красными веками. Официант принес и осторожно поставил узкий изящный графин и плоский бокал.
Ананасовый сок был желтого цвета, от него исходил сильный аромат. Я вертела в руках запотевший холодный бокал, вслушиваясь, как звенит лед, ударяясь о стекло. Влодек залпом выпил коктейль.
— Однажды, вернувшись домой, я не застал Зулю. Она очень любила целыми днями просиживать у моря. Я не сердился, что она не занимается хозяйством, а просто ждет меня. Утром я уходил в лес, а леса там густые, идешь, идешь, просвета не видно, иногда выходил к берегу, послушать, как шумит море; вечерами, возвращаясь в сумерки, я обычно заставал Зулю на том же самом камне или на досках разбитого мола, куда она забиралась утром. Она любила лежать на солнышке, длинный летний июльский день всегда казался ей коротким. Когда солнце садилось, она со вздохом поднималась, недовольная тем, что пора возвращаться. Так проходило время. Полгода счастья.
Как много, подумалось мне. Полгода счастья — это же океан. Он забыл, что большинство из нас мечтало тогда о нескольких днях, но у многих и эти мечты не сбылись. Я не смею думать о том, чтобы прожить с Томашем хотя бы тридцать минут. Он давно превратился в тень, в абстракцию, в призрак человека, встреченного на перекрестке. Я напрасно пытаюсь представить себе его черты, вообразить его в реальном, конкретном, а не метафизическом Нюрнберге, на фоне фешенебельной немецкой гостиницы, в которой темные деревянные панели не имеют ничего общего с колючей проволокой. Представить, что он сидит вот здесь за столиком так же, как Влодек, и сжимает кулаки, полный решимости поверить мне свои мысли. Боль — удел живых людей. Я предпочла бы, чтобы Томаш страдал, но жил, чтобы я смогла увидеть его по эту сторону, где жизнь, и тогда мое пребывание в немецкой гостинице в Нюрнберге приобрело бы смысл, возможно, даже радость. Рассказ лесничего терзает меня, появляется чувство горечи, и я осознаю, что человеческие конфликты не касаются меня.
— В Зуле я нашел друга. Я очень любил разговаривать с ней, любил, вернувшись с работы, рассказывать обо всем, что случилось за день. Она, свернувшись клубочком, лежала, молча слушала и внимательно смотрела — ну совсем как хороший охотничий пес в человеческом облике. Как она меня понимала! Как теперь поверить, как прокрутить назад все это время и вложить в него другой смысл, у меня не помещается в голове, что Зуля во время оккупации, до Освенцима…