Я бросаю оружие - Роберт Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И обомлел.
Вцепившись в штакетник, ревела какая-то малюсенькая девчонка. Платье у нее на плече порвано, и было видно, как часто дрожит на смуглой коже белая лямочка от рубашки... Упершись ногою в забор, ее тащил за бока такой же маленький шкет. А рядом отпинывалась и отбивалась портфелем от двух наших архаровцев — Оксана!
Я на миг представил ее в куче барахтающихся там...
Кулаки у меня сжались, и всего словно бы залихорадило.
Вдруг портфель у нее как-то обвис, видимо, оборвалась ручка. Тогда Оксана наотмашь залимонила по физии одному, оттолкнула второго — и пошла прямо на нашу сторону!
Даже через улицу я видел, какие огромные и бешеные были у нее глаза.
— Вот сука, а?! В психическую пошла! — восхищенно, но в то же время и угрожающе воскликнул позади меня Бугай.
— Смелого пуля боитца, ланца-дрица...
— Ма-дам скотел-ком, ты куда шагаишь?
— ...врай-ком запай-ком, разве ты не знаишь?
— Схлопочет...
— Сара не спеша дорожку перешла, — в ожидании наворачивающегося события тихонько сгальничали, растравляя себя, стоявшие рядом со мною огольцы.
То, что делала Оксана, было слишком вызывающим. Она шла прямо в наше логово, и пощады ей здесь не будет. Опомнившись, сзади уже были готовы кинуться на нее те два охламона. Я поглядел на парней рядом с собою. Сочувствие к Оксане было на лице разве что у Очкарика. Судя по растерянной и заискивающей улыбке, с которой он заглядывал на ребят, тот, видимо, тоже догадывался, что сейчас может произойти что-нибудь даже и дикое.
Не злато — не выставишь пробу. Мы судим, как рубим, — сплеча. Кто знает, на что ты способен в единственный звездный свой час? И все же — по главному счету, когда обо всем напрямик, — кто знает, способен на что ты в свой худший единственный миг? (Нина Чернец, 70-е годы).
Оксана
С тех пор как Мамай напакостил в нашей спокойной дружбе в тот день, когда пришло злополучное письмо от отцовского сослуживца Кондакова, а с матерью случилась истерика и она так по-злому обошлась с Оксаной, сидеть под одним одеялом мы перестали и грелись каждый по своим постелям. К лету им выделили отдельную комнату, и Оксана переехала от нас.
Мне было ни шиша не понятно, кому и зачем понадобилось такое: сами матери всплакнули, когда пришла лошадь с телегой и все мы перед дорогой присели на чемоданах и узлах.
А меня еще отрядили сопровождать воз, чтобы дорогой не свалилось что-нибудь, и идти по городу за телегой было тоскливо, как за покойником: шел я так однажды, когда хоронили бабушку...
Разве нам вместе худо жилось? Оксана с мамкой после того случая сразу же помирились, мамка даже как бы извинилась перед ней, так что Ольга Кузьминична совсем и знать не знала про дело. Так что же тогда?
Разъяснение мне сделала Томка. Оказывается, матери сговорились, что чужим мальчику и девочке нехорошо жить в одной комнате. Чужим?
Пока Томка все высказывала, я как рак закраснелся, а она, конечно, давай насмехаться — как следует съездить бы ей!
— У тебя же агрегатные состояния. — И добавила, передразнивая обычное мамкино: — Кавалер де Грие! Чужие!.. Я слыхом не слыхивал у них такого разговору. Томочку свою дак они не постеснялись... Но тут же я вспомнил, что, когда пришло отцовское письмо про Шурку Рябова, матери договорились до того, что и Шурке у нас, дескать, жить нельзя, что мужчины, мол, в жизни ничего толком не понимают и решения принимают, не подумавши ни о чем: как это можно — чужой — опять чужой! — совсем уже взрослый мальчик, да прошедший через фронт среди мужиков, — и в семью, где тоже взрослая уже девочка? Это, как я и тогда сразу понял, про Томку; говорили они ни при ней, а меня, видать, считали совсем лопоухим несмышленышем и внимания на меня не обращали. Понять-то я и тогда все понял, куда они гнули, да только не придал никакого значения; вскоре же стало известно, что Шурка погиб, и размышлять стало не о чем. А так, по мне бы, дак что? Если уж не с Сережкой Мироновым Томка, то кто же может быть лучше Шурки! Это правильнее даже, чем Володя-студент...
Все-то они, родители-радетели, прежде нас знают и за нас решают; нам бы вот хоть раз за них что-нибудь решить — узнали бы тогда!
Тем же летом мы трое, Оксана, я и Мамай, оказались вместе в пионерском лагере. В одном отряде.
Как-то Мамай подбил меня после отбоя пойти пугать девчонок. В ночь перед этим мы ходили страдовать на соседние огороды, и Манодя, с которым мы тогда только что покорешили, сам не знай зачем стырил большущую, но незрелую тыкву. Мамай разрезал ее пополам, выпотрошил мякоть, в одном полушарии прорезал дырки наподобие скелетовой рожи, а Манодя приспособил внутри карманный фонарик без линзы, и обе половинки склеили глиной. Лампочка давала не сильный, но равномерный свет, так что светились и глаза, и рот, и треугольная дыра на месте носа, — в общем, получилось здравски! Ночью мы привязали к длинной палке тыкву и простыню, надели простыни еще и на другие палки и отправились в девчоночью палату изображать привидения.
Девчонки, конечно, подняли истошный визг, мы вдоволь поизмывались над ними, пока не услышали от стоявших на шухере:
— Васар!
Мне только было жалко Оксану. Она и не визжала так по-дикому, как другие; она, знать-то, перепугалась по-настоящему, но и, не как другие, никому не позволяла прикоснуться к себе: она была очень напугана прежде, в детдоме, но тогда я об этом не подумал. Схватив отрядный горн вместо палки, она молча размахивала им, втиснувшись в закуток между кроватью и стеной. Даже в темноте было видно, как побледнело у нее лицо — стало как наши простыни, — и какие огромные на нем глаза.
К ней было сунулся Мамай со своею тыквой, но я оттолкнул его, словно бы невзначай.
Когда мы выбежали из девчоночьей палаты, в предусмотрительно закрытую нами на швабру дверь уже тарабанились Титишна, Татьяна Никитична, старшая пионервожатая, и сам начальник лагеря Хохлов!
— Атанда! Котенок, рви когти.
Мы благополучно успели смыться к себе, припрятать все снаряжение и улечься в постели. Но, когда мы бесновались у девчонок в палате, кто-то, оказывается, рассыпал там зубной порошок, и голопятые наши следы прямехонько привели к нам, к самым кроватям участников вылазки. На следующий день встроили отрядный сбор. Зачинщиками выставили меня и Мамая. Начальником штаба отряда была у нас Оксана, на сборе она на Мамая обратила ноль внимания и всю критику обрушила на меня одного.
Присутствовал там и сам начальник лагеря. Вот он-то мне и выдал по первое число, похлеще даже Оксаниного! Чуть было меня тогда, в первый раз в жизни, не исключили из лагеря и вообще из пионеров. Хохлов сказал, что сообщит в гороно, и пускай там решают.
Оксану-то я, допустим, понимал. Она на меня взъелась законно. К тому времени она уже рассказала нам с Томкой, как какие-то оболтусы в детдоме лезли в изолятор пугать ее, когда она лежала с ангиной. Оксана тогда перепугалась чуть не до смерти: от температуры она почти что бредила, на глазах так зверски был поранен махонький Боря и погибла бабушка, потерялась мать, и где-то рядом немцы опять бомбили в ту ночь. И ни за какие не привидения она приняла тех оглоедов, а за взаправдашних фашистов. И тут не могла мне простить, что я, олух царя небесного, остолоп, совершенно забыл об этом, как будто в чем-то предал ее, да еще по глупой башке ненароком напомнил ей все прошлые ужасы. Но вот с чего так остервенел Хохлов? Такую нудь развел, что страшно вспомнить!
А я, что ли, один в ту несчастную палату лазал? Я, конечно, не мог так говорить, не стану же я ребят закладывать и ими отгораживаться, но он и сам понимал, что не один я там был, он же взрослый. Ну, ладно — я зачинщик... А Мамай? Оксана о Мамае не говорила известно почему: много, мол, чести; она его терпеть не может, а Хохлов почему только обо мне? Или Оксана повела, а он за ней? Да как так? Он же взрослый, а не она. И при чем тут гороно?
— Зуб он на тебя имеет? — спросил Мамай после сбора.
Я подернул плечами. Я и сам ничего не понимал. Все стало ясно благодаря опять же Томке. Тогда мы еще с ней крепко корешили, и она всегда передавала и Оксане, и мне, что про нас говорят взрослые, — от нее они почему-то не таились: видать, не думали, что она как бы наша контрразведчик. Дня через два после того сбора она прибежала к нам в лагерь и рассказала:
— Мама говорит тете Леле: помнишь ту американскую сорочку? Так вот, из-за нее, оказывается, разыгралась целая история с географией. Вызывают, мол, меня сегодня в гороно и спрашивают: вам известно, что ваш сын натворил в пионерлагере? И рассказывают ей про все, что вы тут отчебучили. А она говорит: хорошо, приму меры. Только не понимаю — не потому, что он мой сын, а вообще не понимаю: разве за такое озорство нужно непременно исключать? Говорят: наверное, не просто озорство, если начальник лагеря товарищ Хохлов вынужден был сюда прийти и поставить вопрос о пребывании вашего сына. Ах вон оно что, говорит, товарищ Хохлов! А почему же он сам не решил этого вопроса; что, мол, мой сын — номенклатура какая, что ли, что разговоры о его поведении ведутся на уровне городских организаций? Она так и сказала — номенклатура, я точно запомнила... Ей отвечают, что товарищ Хохлов, мол, из уважения к вам сам принимать крайние меры не решился, а передал вопрос на их усмотрение. Ясно, — сказала мамка и прямо при них сняла трубку, позвонила в ваш лагерь самому Хохлову и как даст ему по мозгам! Прямо при всех ему сказала, что сводить с ней личные счеты через детей она не позволит, что она отлично понимает, что из-за того он затеял такую мышиную возню, что она не сочла нужным ни от кого скрывать ту историю с рубашкой, и что мамка, не как он, не станет затевать бабьи дрязги и базарные склоки, а как коммунист пойдет к секретарю горкома партии Дерюгину и прямо поставит вопрос о целесообразности держать на брони человека аморального и в условиях военного времени занятого прежде всего своими личными, к тому же часто дурно пахнущими, интересами. Расскажет и об этом, последнем случае — как он пытается использовать свое служебное положение для сведения личных счетов, к тому же вмешивая в такое дело несовершеннолетних. И, — рассказывала Томка, — мать сказала, что тот до такой степени растерялся, не ждавши ее звонка, что не нашелся, что и ответить, а она бросила трубку. А тетя Леля сказала: ты, Машенька, очень решительная и правильная женщина, даже и в своих личных делах.