Обратная перспектива - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня будто паутину с мозга содрали. Мироздание вдруг предстало во всей своей гармонической красоте. Конкретное будущее, конечно, не предугадать, но оно тем не менее есть, поскольку стрела времени направлена не назад, а вперед. Мы движемся не в замысле могущественного Творца, а в законах природы, которые, вероятно, можно познать. С тех пор всякие рассуждения о провиденциализме, якобы пронизывающем бытие, о телеологии, о воле божьей, якобы упорядочивающей наш мир, не вызывали у меня ничего, кроме иронии. Где этот ваш бог, покажите его! В чем его замысел – в том, чтобы прекратилась жизнь на земле? И потом – извините, конечно, – но что это за бог такой, который испаряется отовсюду, чего коснется наука? Что это за стыдливая робость у якобы всемогущего существа? Нет, кто как хочет, а в подобного бога, по-моему, верить нельзя.
Однако мокрый храп донесся до меня очень явственно. Тем более что Юлия, которая все это время, по-видимому, присматривалась и прислушивалась ко мне, в тот же день осторожно сказала, что у нее есть один документ, который, вероятно, может представлять для меня интерес.
– Какой документ?
– Дневник священника, местного, из Осовца, за семнадцатый и восемнадцатый год. Я еще никому его не показывала…
Появилась серая папка, перевязанная тесемками, и едва я не столько прочел, сколько в быстром рабочем режиме просмотрел распечатанный текст, едва осмыслил его целиком, как сразу же понял, что дикий храп донесся до меня не случайно: пересечена разделительная черта, перейден Рубикон, разрублен гордиев узел, сожжены корабли – пути назад у меня, вероятно, уже не будет.
Позже Юля рассказывает мне заковыристую историю этого дневника. Местный краевед, один из тех вдохновенных безумцев, для которых дороже родного города (поселка, района) ничего в жизни нет, еще в двадцатых годах купил на осовецком базаре несколько пирожков, а когда дома разворачивал замаслившийся кулек, обнаружил на бумаге лихорадочные карандашные письмена. Он не поленился их разобрать, далее – ринулся к продавцу и буквально вымолил у него оставшиеся листы. Откуда эти записи появились, продавец объяснить толком не мог; предполагал лишь, что они были переданы на хранение его отцу, тому самому купцу Ениколову, являвшемуся до революции церковным старостой, одним из уважаемых прихожан. Отец продавца к тому времени уже умер, эта ниточка таким образом оборвалась. Краевед тщательно скопировал оригинал и, предчувствуя тяжелые времена, которые в общем-то уже наступали, закопал оба экземпляра в разных местах. Причем на месте хранения оригинала через некоторое время возвели маслобойный цех, данный экземпляр в результате безвозвратно пропал, а вот копия благополучно пролежала в земле до семидесятых годов, когда была тем же краеведом извлечена и незадолго до смерти передана в местный музей. Там она, естественно, никого не заинтересовала, Юлия на нее наткнулась, разбирая после того же ремонта груды неатрибутированных документов. Старковский этого дневника не видел (о чем я Юлию, естественно, сразу спросил), в общем реестре он значится только под безликим инвентарным номером.
Одновременно Юлия сообщает, что изучала старые карты города и пыталась выяснить что-нибудь о судьбе церкви и синагоги, о которых здесь идет речь.
– Ну, и какова их судьба?
Оказывается, что церковь была разобрана еще в конце тридцатых годов, район был весь перестроен, на этом месте теперь располагается универмаг. Новый храм лет десять назад возвели совсем в другой стороне, и никаких документов, связанных с предыдущей историей, там не имеется. Она специально интересовалась. Вероятно, та же участь постигла и синагогу. Во всяком случае Юлия, уже после отъезда Старковского, найти ее не смогла, все опять-таки перестроено, практически исчез даже сам Ремесленный переулок.
– А карта, что ж карта… Карта есть… Я вам сейчас ее принесу…
Карта, выпущенная в тысяча девятьсот девятом году «Типографским товариществом Арохин, Арохин и Кунц», действительно мне почти ничего не дает. Сравнение ее с той, которую я немедленно приобретаю в местном киоске, показывает, что универмаг, недавно расширенный и преобразованный в торгово-развлекательный центр, перекрывает по площади все бывшее подворье собора, причем с запасом – маловероятно, что там удастся что-то найти. Что же касается синагоги, то на старой, дореволюционной карте она, к моему удивлению, вовсе не обозначена, хотя, конечно, Ремесленный переулок там имеется (ныне он, сильно урезанный, переименован в переулок Гнедько); более того – адрес ее отсутствует даже в справочнике «Весь Осовец», выпущенном тем же «Товариществом» в том же тысяча девятьсот девятом году. Вряд ли это случайно. Скорее всего, местная еврейская община, напуганная погромами недавних революционных лет, не хотела быть на виду.
Тем не менее я прокатываю через ксерокс старую топографию города и на следующий день, прямо с утра, устремляюсь в этот район.
Должен сказать, что с момента известия о пожаре я нахожусь в несколько взвинченном состоянии. У меня как бы подскакивает температура, я нервничаю, слегка задыхаюсь, начинаю дергаться, спотыкаться, прокручиваться внутри самого себя, начинаю опрокидывать чашки, поворачивать не туда, стукаться коленями и локтями о мебельные выступы и углы. Разумеется, никакого психического задвига в этом состоянии нет, напротив, именно в подобном угаре у меня обычно возникают самые неожиданные догадки; однако отбрасывает оно и явственную негативную тень: начинаешь бешено суетиться, движешься точно на подгибающихся ногах, сначала впопыхах делаешь что-то и лишь после, вдруг протрезвев, соображаешь – зачем. В результате, как правило, бабахаешься со всего маху в какой-нибудь здоровенный столб, причем так, что башка, точно треснувший колокол, долго и мутно гудит. Далеко не сразу потом приходишь в себя.
Вот в таком приблизительно настроении я на следующее утро стою посередине нынешнего переулка Гнедько и, как очумелый пингвин, вертя вокруг головой, пытаюсь соотнести то, что здесь было когда-то, с тем, что здесь есть сейчас.
День воскресный. Кроме меня в переулке нет никого. Тают в небе перистые облака, фотографически узорами растягиваются по асфальту тени одичавших кустов. Сам асфальт в мелких трещинах, и вообще при первом же взгляде на данный глуховатый пейзаж сразу чувствуется, что местные жители сюда практически не заглядывают: ни одной машины не припарковано ни поблизости, ни вдали, а дома, трехэтажные, блочные, постройки, вероятно, шестидесятых годов, открываются своими парадными на противоположную сторону.
Странный проход в конце переулка я обнаруживаю минут через пять. Он выделяется тем, что вместо лип и сирени, заполняющих пространства между домов, здесь возвышается унылый, из некрашеных досок, высокий кривоватый забор, кое-где подновленный заплатами жести или фанеры. Впрочем, забор поворачивает куда-то в глубины микрорайона, метрах в семидесяти от переулка; следуя чуть заметной тропой, я нахожу в нем изрядный пролом и, протиснувшись внутрь, оказываюсь на заброшенном пустыре.
О забвении этого места свидетельствуют обломки камня и кирпича, бугристые остатки фундаментов, оплывшие, наполовину съеденные землей, заросли крапивы и лопухов, причем такие, что в них, как в джунглях, настаивается паутинистый мрак.
И конечно – необыкновенная тишина. Звуки города, которых, по сравнению с Петербургом, в Осовце и так-то немного, видимо, истаивают в воздухе, не долетая сюда.
Слышится лишь тугой звон жары – будто гудят у меня за спиной полчища невидимых комаров.
А посередине этого мусорного пейзажа, непонятно как сохранившись средь социальных бурь, революций и войн, стоит здание из двух приземистых этажей, причем второй этаж по краям, справа и слева, несколько отступает назад, образуя собой что-то вроде граненого полукруга. Окна здания заколочены ржавыми листами железа, на дверях, сделанных из толстенных древесных плит, висит, тоже распухший от ржавчины, амбарный замок невообразимой величины – чувствуется, что не прикасались к нему, наверное, уже лет сто, – а чуть выше и правее замка в плоть дверей вдавлен (или, может быть, выжжен в ней) некий знак, иероглиф, составленный из переплетенных змеистых линий.
Кое-где заметны в нем чешуйки багровой краски.
Словно остатки крови некоего таинственного существа.
Я делаю два шага вверх по растрескавшимся ступеням. Странное ощущение – точно входишь из царства мертвых в царство живых.
Я откуда-то знаю, что мне следует делать.
Еще можно остановиться, подумать, быть может – опомниться, отступить.
Однако останавливаться я не хочу.
Я поднимаю ладони и кладу их на знак.
Ничего – шершавое дерево, покалывание неровных обожженных краев.