Дневник Чумного Года - Даниэл Дефо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я освободился от этой опасной службы сразу же, как только смог найти себе — за небольшую сумму — подходящую замену; и таким образом вместо того, чтобы служить два месяца, как полагалось, я прослужил не более трех недель; и вовремя ушел, учитывая, что к этому времени наступил уже август и болезнь стала особенно свирепствовать в нашем конце города.
Во время выполнения этой моей работы я, не скрываясь, свободно выражал свое мнение относительно запирания домов в разговорах с соседями; и мы единодушно сошлись на том, что все эти строгости, сами по себе крайне неприятные, имели и еще один главный недостаток: они не достигали своей цели и приводили лишь к тому, что, как я уже говорил, заразные люди все время ходили по улицам; и мы пришли к общему мнению, что во всех отношениях лучше было бы отделять здоровых людей от больных и оставлять с ними лишь тех, кто в таких обстоятельствах брался за ними ухаживать и соглашался быть запертым вместе с ними.
Наше предложение об отделении здоровых от больных относилось только к зараженным домам,[270] и запирать больных — не значит покушаться на их свободу; тот, кто сам не мог передвигаться, если находился в здравом уме, не стал бы возмущаться этим. Конечно, когда больные начнут бредить и впадут в беспамятство, они станут кричать и жаловаться на жестокость обращения; но что касается удаления из этих домов здоровых людей, мы считали это весьма разумным и справедливым; ради их же собственного блага они должны быть отделены от заболевших, а для безопасности остальных людей должны какое-то время прожить в уединении, дабы убедиться, что они здоровы и не заразят остальных; мы считали, что двадцати-тридцати дней для этого вполне достаточно.
И конечно, если бы здоровым людям предоставили дома для такого полукарантина, они имели бы куда меньше оснований считать себя обиженными, чем теперь, когда их запирали в домах вместе с больными.
Здесь, однако, следует заметить: когда похороны стали столь частыми, что перестали звонить в колокола, нанимать плакальщиков, надевать траур по усопшим, как раньше, да что там, даже делать гробы для покойников — короче, когда свирепость болезни столь возросла, дома вообще перестали запирать. Похоже, были использованы все средства и все оказалось бесполезным: чума распространялась с сокрушительной силой, подобно тому, как год спустя распространялся огонь, сжигая все на своем пути с такой яростью, что люди отчаялись в своих попытках остановить его, вот и чума дошла до такого буйства, что люди сидели в оцепенении и смотрели друг на друга, подавленные отчаянием; целые улицы казались вымершими; и не только из-за запертых домов, а просто их обитателей не осталось в живых; двери в опустелых домах были распахнуты, рамы раскачивал ветер, и некому было протянуть руку и прикрыть их. Короче, люди начали поддаваться страху, что все попытки противиться болезни тщетны, что нет надежды и всех ждет одно только горе; и именно в этот момент величайшего всеобщего отчаяния Богу угодно было остановить уже занесенную руку и умерить ярость болезни, притом настолько явно, что это выглядело не менее устрашающе, чем ее начало, и показало, что все вершит именно Его рука, рука Всевышнего, хотя и не без участия земных посредников, о чем я еще скажу в надлежащем месте.
Но все же я должен рассказать о самом разгаре чумы, об ее опустошительном буйстве, о людях, оцепеневших, как я уже говорил, в немом отчаянии. Просто невероятно, до каких крайностей доводила людей чума в самый разгар болезни, и эта часть повествования, думаю, будет не менее впечатляющей, чем остальные. Разве не потрясает человека, находящегося в здравом уме, не производит глубочайшего впечатления на душу его вид мужчины, почти голого, выскочившего из дома, возможно, прямо с постели, на улицу, отходящую от Хэрроу-Элли — довольно оживленного пересечения нескольких улочек, переулков и проездов в районе Мясного ряда в Уайтчепле, — повторяю, разве может не потрясти вид этого бедняги, выскочившего прямо на улицу, распевающего и пританцовывающего со всякими шутовскими ужимками, в то время как за ним вдогонку спешат жена и пятеро-шестеро ребятишек; те умоляют его, ради всего святого, вернуться домой и просят прохожих помочь им, но тщетно никто не решается подойти, а тем более прикоснуться к нему.
С горечью и сокрушением смотрел я на них из окна; мне было прекрасно видно, что все это время бедняга просто корчился от боли, так как у него были (это мне сказали потом) два бубона, которые никак не могли нагноиться и прорваться; доктор, чтобы прорвать их, наложил едкие примочки на эти места, которые жгли ему кожу, как каленым железом. Не знаю, что сталось с беднягой, но думаю, что он так и бегал до тех пор, пока не упал замертво.
Неудивительно, что и сам внешний вид города стал устрашающим. Обычное движение людей по улицам, столь естественное для нашей части города, сильно уменьшилось. Правда, Биржа не была закрыта, но ее почти не посещали.[271] Уличных огней не зажигали; на несколько дней, когда был сильный ливень, они вообще потухли; но дело было не только в ливне: некоторые доктора настаивали на том, что огонь не просто бесполезен, но и опасен для здоровья.[272] Это вызвало бурные протесты и было доведено до сведения лорд-мера. Другие, и не менее известные, доктора, наоборот, говорили, что огонь усмиряет буйство болезни. Не могу привести доводы противоборствующих сторон, помню только, что они очень яростно сражались друг с другом. Одни были за огонь, только жечь нужно дерево, а не уголь, и даже определенные сорта дерева, лучше всего ель и кедр из-за сильных испарений скипидара; другие стояли за уголь, а не дерево, из-за серы и битума; а третьи — ни за то, ни за другое. В конце концов мэр отдал распоряжение отказаться от огня, более всего из-за того, что чума так разгулялась, что стало очевидно: никакие средства ее не берут, а скорее наоборот — заставляют свирепствовать еще пуще. Это бездействие магистрата проистекало, скорее, от невозможности применить какие-либо действенные средства, чем от нежелания потрудиться или взять на себя груз ответственности, потому что, надо отдать властям справедливость, они не жалели ни собственных трудов, ни самих себя. Но ничто не помогало: зараза бушевала, и люди были угнетены и напуганы до последней степени — до того, что, как я уже говорил, они разрешили себе предаться отчаянию.
Но, позвольте тут же заметить, когда я говорю, что люди стали поддаваться отчаянию, я вовсе не имею в виду так называемое безверие или сомнения в вечной жизни, а лишь сомнение в том, что им удастся избежать заразы и пережить чуму, которая настолько разбушевалась и так обрушилась на людей, что почти никто из заболевших в это время (то есть в августе и в сентябре), когда она была в разгаре, не уцелел;[273] в отличие от заболевших в июне, июле и начале августа (когда, как я уже говорил, многие продолжали жить еще немало дней, а уж потом умирали, долгое время спустя после того, как яд попадал им в кровь), теперь, наоборот, люди, заболевшие в две последние недели августа и три первые недели сентября, обычно умирали в два, самое большее в три дня, а многие и сразу в тот же день, как заболели; были ли это самые тяжелые «собачьи дни», и, как утверждали астрологи, все объяснялось дурным воздействием Сириуса,[274] или же все ростки заразы, которые до того носили в себе люди, вдруг проросли одновременно, — не могу сказать, однако именно в это время сообщили, что однажды более трех тысяч человек унесло за одну ночь; и те, кто, по их утверждениям, внимательно изучал этот факт, говорили, что все они умерли в течение двух часов, а именно — между часом ночи и тремя часами утра. Что касается внезапности этих смертей, значительно возросшей по сравнению с тем, что было раньше, то здесь привести можно несметное количество примеров, в том числе и среди моих соседей. Одно семейство, состоявшее из десяти человек и проживавшее по соседству со мной, неподалеку от Темпл-бар, еще в понедельник казалось совершенно здоровым; однако к вечеру заболели служанка и один из подмастерьев и умерли к утру; к этому времени заболел другой подмастерье и двое детей, один из которых умер к вечеру вторника; а остальные — в среду. Короче говоря, к полудню в субботу умерли все — хозяин, хозяйка, четверо детей и четверо слуг; и дом совершенно опустел, если не считать старушки, которая приходила присматривать за пожитками по распоряжению брата хозяина дома, жившего неподалеку, однако не заболевшего.
Много домов опустело, так как всех их обитателей свезли на кладбище; особенно в переулке рядом с вывеской Моисея и Аарона,[275] с той стороны, где Застава,[276] только немного подальше, — там было несколько прилепившихся друг к другу домишек, в которых, говорили, ни единого человека в живых не осталось. И те, кто умерли последними, слишком долго оставались непохороненными; причиной тому было вовсе не то, как писали некоторые, будто в городе не осталось живых хоронить своих мертвецов, а то, что смертность в переулке была такова, что некому оказалось сообщить погребальщикам и могильщикам, что нужно вывезти и захоронить трупы. Говорили, — не знаю, правда, насколько это верно, — будто некоторые тела так прогнили и разложились, что стоило огромного труда их убрать; а так как телеги не могли подъехать ближе, чем Элли-Гейт на Хай-стрит, это еще усложняло дело; но я даже не знаю точно, сколько там оставалось трупов. И потом, я уверен, что такое случалось не часто.