Дневник Чумного Года - Даниэл Дефо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много домов опустело, так как всех их обитателей свезли на кладбище; особенно в переулке рядом с вывеской Моисея и Аарона,[275] с той стороны, где Застава,[276] только немного подальше, — там было несколько прилепившихся друг к другу домишек, в которых, говорили, ни единого человека в живых не осталось. И те, кто умерли последними, слишком долго оставались непохороненными; причиной тому было вовсе не то, как писали некоторые, будто в городе не осталось живых хоронить своих мертвецов, а то, что смертность в переулке была такова, что некому оказалось сообщить погребальщикам и могильщикам, что нужно вывезти и захоронить трупы. Говорили, — не знаю, правда, насколько это верно, — будто некоторые тела так прогнили и разложились, что стоило огромного труда их убрать; а так как телеги не могли подъехать ближе, чем Элли-Гейт на Хай-стрит, это еще усложняло дело; но я даже не знаю точно, сколько там оставалось трупов. И потом, я уверен, что такое случалось не часто.
Когда люди, как я уже говорил, впали в полное отчаяние и безнадежность, это возымело одно странное действие: недели на три-четыре люди отбросили страх и осторожность, они более не сторонились встречных, не сидели взаперти, а ходили куда хотели и вновь начали общаться друг с другом. «Я не расспрашиваю вас, как вы себя чувствуете, — частенько говорили они при встрече, — как не рассказываю и о собственном здоровье; совершенно очевидно, что оба мы погибнем; так что теперь уже не имеет значения, кто болен сейчас, а кто здоров». И вот они, отчаявшись, начали ходить в любые места, в любую компанию.
Не менее удивительно, чем эти светские сборища, было и то, как толпились люди у церкви. Они больше не задавались вопросами, с кем рядом сидят, что за зловонные запахи обоняют или в каком состоянии, судя по виду, находятся окружающие их люди; они уже смотрели на себя как на покойников и ходили в церковь без малейших предосторожностей; и стояли толпой, будто жизнь их не имела ни малейшего значения по сравнению с тем, ради чего они собрались здесь. И воистину, рвение, с каким они посещали храм, серьезность и внимание, с которыми слушали священника, показывали, какое огромное значение придавали бы люди служению Богу, если б думали, каждый раз когда посещают Церковь, что этот день их последний.
Было и еще одно странное воздействие отчаяния: люди отбросили предрассудки, им стало все равно, какой священник стоит на кафедре, когда они приходят в церковь. Не подлежало сомнению, что множество священников погибло во время этого всеобщего бедствия; другим же не хватило мужества встретить его достойно, и они бежали из города, если имели хоть какое-то пристанище в провинции. Так что некоторые приходские церкви стояли бесхозными, и народ вовсе не возражал, чтобы священники-диссиденты, которые несколько лет назад были лишены приходов, согласно парламентскому акту, известному как Акт о единообразии,[277] проповедовали бы теперь в церквах; да и сами священнослужители без возражения принимали их помощь; таким образом, многие из тех, кому, что называется, заткнули рты, теперь вновь обретали голос и могли читать проповеди публично.
Здесь можно заметить, и надеюсь, это будет не лишнее, что близость смерти быстро примиряет добропорядочных людей друг с другом и что только из-за легкости нашей жизни и из-за того, что мы стараемся не думать о неизбежном конце, связи наши разрываются, злоба накипает, крепнут предрассудки, пренебрежение милосердием и христианским единением, как это имеет место в наши дни. Еще один чумной год всех нас примирил бы; близкое соседство смерти или болезни, угрожающей смертью, выгнало бы всю присущую нам желчность, покончило бы со всякой враждебностью и заставило бы взглянуть на многие вещи иными глазами. Подобно тому, как люди, принадлежавшие Высокой церкви, соглашались слушать проповеди диссидентских священников, так и диссиденты, которые раньше с необычайным упорством отказывались от единения с Высокой церковью, теперь не гнушались заходить в приходские храмы и там молиться; но как только страх перед заразой уменьшился, все вновь, к сожалению, вернулось в старое русло.
Я упоминаю обо всем этом просто как об историческом факте. У меня нет намерения приводить какие-либо доводы, чтобы побудить одну из сторон или обе сразу к более милосердному отношению друг к другу. Не думаю, чтобы подобный разговор оказался уместным, тем более действенным; разрыв скорее увеличивается, чем уменьшается, и грозит стать еще сильнее, да и кто я такой, чтобы считать себя способным повлиять на ту или иную сторону? Могу повторить лишь одно: смерть, бесспорно, всех нас примирит; по ту сторону могилы все мы вновь станем братьями. На Небе, куда, надеюсь, попадут люди любых партий и любых убеждений, не будет ни предрассудков, ни сомнений; там все мы будем одних взглядов, единого мнения. Почему же не можем мы идти рука об руку к тому пристанищу, где все мы соединимся без колебаний в вечной гармонии и любви? Повторяю, почему не можем мы этого сделать здесь, на земле, я не знаю и скажу в связи с этим только одно: это весьма прискорбно.
Я мог бы еще долго описывать бедствия того ужасного времени — и отдельные сценки, которые мы видели ежедневно, и жуткие выходки, к коим болезнь вынуждала потерявших разум людей; и те ужасные случаи, которые приключались теперь на улицах; и панический страх, который не покидал людей даже дома: ведь теперь даже члены семьи стали бояться друг друга. Но после того, как я рассказал уже об одном мужчине, привязанном к кровати, который, не видя иного способа освободиться, поджег постель свечой, до которой, к несчастью, смог дотянуться, и сжег себя заживо; или о другом, который под пыткой нестерпимой боли отплясывал и распевал нагишом на улице, повторяю, после того, как я обо всем этом уже рассказал, — что можно еще добавить? Какие слова найти, чтобы передать читателю еще более живо беды того времени или внушить ему более полное представление о тех невообразимых страданиях?
Признаюсь, время было ужасное, подчас моя решимость почти покидала меня, и не было у меня и помину той храбрости, как поначалу. Если отчаянность ситуации довела других до того, что они стали расхаживать по улицам, то я, наоборот, заперся дома, и кроме путешествия в Блэкуэлл и Гринвич, о котором уже рассказывал и которое было предпринято просто как прогулка, — потом уже никуда почти не выходил, как, впрочем, и в течение двух недель перед этой прогулкой. Я говорил уже, что не раз сокрушался о том, что решился остаться в городе и не уехал с братом и его семьей, но теперь уже поздно было куда-либо уезжать; так что я заперся и оставался в доме довольно долго; но в конце концов терпение мое истощилось, и я решился показаться на улице; потом меня призвали исполнять это омерзительное и опасное поручение, о чем я уже говорил, так что мне пришлось снова выходить из дома; но когда время службы прошло, а чума была еще в полном разгаре, я вновь заперся и просидел так еще десять-двенадцать дней, в продолжение которых наблюдал немало жутких сцен на собственной улице, вроде той, на Хэрроу-Элли, когда взбесившийся бедняга плясал и распевал в состоянии агонии, да и много других, ей подобных. Редкий день не случалось ничего ужасного в том конце, что ближе к Хэрроу-Элли; ведь там жила в основном беднота, все больше мясники или люди, так или иначе связанные с мясной торговлей.
Иногда целые толпы народа, как правило женщины, выбегали из этого переулка с жутким шумом — ужасающей смесью визга, плача и зова, так что понять, в чем дело, никто из нас не мог. В самую глухую часть ночи погребальные телеги всегда стояли у переулка: ведь если бы они туда заехали, то не смогли бы развернуться, да и проехать насквозь было невозможно. Так они и стояли у переулка в ожидании мертвецов, а если и уезжали нагруженными, то вскорости вновь возвращались: ведь церковное кладбище было неподалеку. Невозможно описать крики и шум, какие поднимала эта беднота, когда выносили трупы детей и друзей их к телегам; а покойников было столько, что можно было подумать, будто в переулке уже никого не осталось или что его обитателей хватило бы, чтобы заселить небольшой городок. Несколько раз оттуда кричали «Убивают!», несколько раз — «Пожар!», но, похоже, все это были бредовые жалобы несчастных, доведенных до отчаяния людей.
Полагаю, и в других местах было то же: ведь шесть-семь недель чума свирепствовала так жутко, что и описать невозможно, зараза распространялась с такой быстротой, что в какой-то мере поломала образцовый порядок, поддерживаемый магистратом, о котором я так много говорил (я имею в виду, что на улицах не было трупов и похороны производились лишь в ночное время), потому что необходимо было в этом крайне бедственном положении как можно быстрее хоронить людей.[278]
Не могу не упомянуть и еще об одном. Десница Божьего правосудия проявилась еще и в том, что предсказатели, гадалки, астрологи и тому подобные чародеи — фокусники, составители гороскопов, сновидцы и прочие совершенно исчезли — нельзя было сыскать ни единого. Я глубоко убежден, что многие из них, оставшись в городе в надежде заработать большие деньги (и действительно их доходы благодаря глупости и безрассудству лондонцев были какое-то время непомерно велики), — погибли в разгар бедствия. Теперь же они смолкли: многие из них спали вечным сном, оказавшись бессильны предсказать свою участь и вычислить срок собственной жизни. Некоторые горожане, настроенные наиболее враждебно по отношению к ним, утверждали, что все они перемерли. Я сильно в этом сомневаюсь, но верно одно — ни о ком из них я не слыхал после окончания бедствия.