Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помогал в передней надеть ему шубу — с меховой подкладкой. Он сказал:
— Между прочим, эта шуба принадлежала Петру Кропоткину. Он мой дед. Я получил ее по наследству. — И быстро проговорил: — Не трудитесь, Всеволод Вячеславович, не трудитесь.
Я сказал:
— Помилуйте. Я помогаю не только вам, но еще и держу шубу Кропоткина. Двойное удовольствие.
Уходя, он добавил, что прадеды его Н. Карамзин и партизан Дохтуров. У них в семействе хранится бокал с надписью о 1812 годе.
(Всеволод Иванов. Дневники. М., 2001. С. 255)Знал бы я, что этот нелепый, впавший в детство слепой старик — внук Кропоткина и правнук Карамзина, может быть, смотрел бы на него совсем другими глазами?
Да нет, вряд ли.
Имена Кропоткина и даже Карамзина тогда мне мало что говорили. Да и не в знаменитых именах тут было дело. Сама мысль, что серьезный человек может гордиться своими предками, представлялась мне тогда смешным предрассудком. В лучшем случае — простительной слабостью, как у Пушкина. С восторгом повторял я знаменитую реплику наполеоновского маршала, который на вопрос какого-то дворянчика — «А кто ваши предки?» — гордо ответил:
— Я сам предок!
Нет, скорее всего, славная родословная профессора Бочкарева, даже если бы она была мне известна, не заслонила бы тех анекдотов, которые про него рассказывали. Тем более, что анекдоты эти вовсе даже и не казались мне анекдотами. В анекдотический рассказ о том, как он принимал экзамены, легко можно было поверить: такое происходило у нас на каждом шагу.
Вот вам — на первый случай — уже не анекдот, а эпизод, которому я сам был свидетелем.
Гриша Поженян сдавал экзамен по западной литературе. Принимала экзамен милая и довольно молодая дама по фамилии Симонян. (Много лет спустя мы узнали, что в юности она принадлежала к кружку самых близких друзей Солженицына — в юные, студенческие его годы.) Выпало Гришке отвечать про Анатоля Франса. И даже не про Анатоля Франса вообще, а про какой-то определенный период творчества знаменитого французского писателя.
Франса Гришка как раз читал. Но более или менее отчетливо помнился ему один только его рассказ — «Кренкебиль», который он почему-то называл «Керкенбиль». Изложению содержания этого рассказа он и посвятил свой ответ. Симонян терпеливо его выслушала, а затем устало сказала:
— Ну хорошо. Это вы знаете. Но вы ничего не сказали о том периоде творчества Анатоля Франса, о котором я вас спрашивала. Не буду вас мучить, ответьте только на один вопрос: какое произведение писателя является переломным для этого периода?
Гриша, не задумываясь, ответил:
— Рассказ «Керкенбиль».
Симонян вздохнула.
— Ну хорошо, — сказала она. — Давайте вашу зачетку. Но на всякий случай запомните, пожалуйста, что переломным для этого периода творчества Франса был роман «На белом камне».
— А я считаю, — не терпящим никаких возражений тоном парировал Поженян, — что переломным в творчестве Франса был рассказ «Керкенбиль».
Симонян поняла всю беспочвенность своих претензий, и на этом дискуссия закончилась. Последнее слово осталось за Поженяном.
Кое-кого из профессоров невежество «писателей», не стремящихся становиться «читателями», все-таки угнетало.
Особенно хорошо запомнилась всем нам душераздирающая сцена, главным героем которой был Саша Межиров. Был он в то время уже довольно знаменитым молодым поэтом, и знаменитость эта даже выплеснулась далеко за пределы нашего института. Тем не менее он был еще студентом, и, как всем нам, ему приходилось сдавать экзамены.
И вот сдавал он экзамен по античной литературе Сергею Ивановичу Радцигу. Сергей Иванович был либерал из либералов, и сдать ему древнюю греческую литературу не составляло труда. Но Саша Межиров древней греческой литературой в те поры не интересовался. У него были тогда совсем иные интересы. И он, что называется, — поплыл. Сергей же Иванович, вовсе не желая его топить, а напротив, стараясь не дать ему утонуть и даже помочь выплыть, кинул ему такой спасательный круг:
— Хорошо, голубчик, ответьте мне, пожалуйста, только на один вопрос, и я вас отпущу. Скажите: что было изображено на щите Ахилла?
Задавая этот вопрос, Сергей Иванович был уверен, что уж на него-то легко ответит каждый. Но Саша, увы, и тут оказался не на высоте. Он молчал, как убитый.
И тут Сергей Иванович не выдержал.
— Поэт Межиров! — воскликнул он. — Как же вы можете жить, не зная, что было изображено на щите Ахилла?!
И он разрыдался. Не как-нибудь там фигурально, а самым натуральным образом. Настоящие, взаправдашные слезы текли по его розовым щечкам и белой профессорской — клинышком — бородке.
Тут надо сказать, что впоследствии Саша Межиров стал одним из самых образованных литераторов своего поколения. Думаю, что не ошибусь даже, сказав, что одним из самых образованных членов Союза советских писателей. Последнее, впрочем, было не так уж трудно. Александр Трифонович Твардовский, сказавший, что члены этой организации составляют две неравные группы: одна из них — безусловно меньшая — состоит из тех, кто читал «Капитанскую дочку», другая же — гораздо большая — из тех, кто эту пушкинскую повесть никогда не читал, — был не очень далек от истины.
Но это — так, к слову…
История про то, как Саша Межиров довел до слез профессора Радцига, стала одной из самых знаменитых наших литинститутских легенд. Но в моей памяти она оставила особенно глубокий след, потому что однажды и со мной тоже произошло нечто очень на нее похожее.
Сдавал я экзамен по русской литературе XIX века. Экзаменовал меня Ульрих Рихардович Фогт. Благосклонно выслушав мой рассказ о творчестве Гоголя, он спросил:
— А книгу Андрея Белого о Гоголе вам читать не приходилось?
Я ответил, что нет, к сожалению, не приходилось.
— Может быть, какие-нибудь другие книги Андрея Белого вы читали?
Нет, и других книг этого писателя я тогда, конечно, не читал.
Это, наверно, легко сошло бы мне с рук, если бы я ограничился кратким ответом. Но черт меня дернул, признавшись, что нет, не читал, сверх того еще и брякнуть:
— Он ведь не входит в программу.
И тут Фогт не выдержал. Лицо его болезненно сморщилось, и он сказал:
— В программу!.. Не входит в программу!.. Боже мой!.. И это говорит человек, желающий стать писателем!
3Но все это было позже. Гораздо позже. А на первом курсе — за спинами своих друзей-фронтовиков — я постепенно обрел довольно наглую уверенность, что нет на свете такого экзамена или зачета, который я бы не сдал, — какими бы скудными и даже жалкими ни были мои знания по сдаваемому предмету.
Ну а кроме того, было у меня еще одно соображение, которое окончательно укрепило мою убежденность, что никакими неприятностями предстоящий зачет по основам марксизма-ленинизма мне не грозит.
Зачет, думал я, это ведь не экзамен. Тут только два варианта: сдал — не сдал. Чтобы сдать, достаточно ответить на тройку. Ну а уж на тройку-то я отвечу с закрытыми глазами!
Эта моя легкомысленная уверенность проистекала из очень простого расклада. В билете (так объяснили мне уже сдававшие) — два вопроса. Первый — по так называемым первоисточникам. А второй — по истории партии. Первоисточники я знал хорошо. Даже с некоторым превышением. В то время я увлекался философией, с интересом читал не только «Материализм и эмпириокритицизм», но даже и ленинские «Философские тетради». Какой бы вопрос по первоисточникам мне ни достался, уж тут я блесну, — думал я. Ну а если даже, отвечая на второй вопрос, буду плавать, — не беда. Тройку-то я все равно заслужу. А для зачета больше и не надо.
Первая часть этого проекта осуществилась полностью. Мне досталось именно то, о чем я мечтал, и я действительно блеснул эрудицией. Леонтьев благосклонно кивал головой, не дал договорить до конца, сказав, что эту тему я знаю блестяще, и попросил перейти ко второму вопросу. Ну, и тут я, конечно, поплыл.
Историей партии я заинтересовался несколько позже. С жадностью читал протоколы партийных съездов. (У Ивана Ивановича они были все до одного: пылились на этажерке, неразрезанные.) И каждый такой протокол я глотал, как детективный роман. Еще бы! В каждом ведь раскручивался очередной виток великой исторической драмы. И в каждом таком витке обнаруживались все новые и новые захватывающие дух подробности. Из одного протокола я, например, узнавал, что в яростной оппозиции к Сталину была Надежда Константиновна Крупская, жена Ленина. В другом натыкался на ошеломляющие речи Троцкого и Каменева, в которых постоянно мелькали не только ссылки на утаенное ленинское завещание, но даже и прямые цитаты из этого завещания.
Да, то было захватывающее чтение.
Но все это было потом. Года два спустя. А в тот день, когда я сдавал свой первый зачет по марксизму-ленинизму, история партии для меня была — что темный лес. Не то чтобы я поленился прочесть «Краткий курс». Нет, я его, конечно, читал. Но из этого «курса» никак нельзя было понять, чем один партийный съезд отличался от другого. Все они на что-то там нацеливали, а какой нацеливал на коллективизацию, какой на индустриализацию — поди, запомни…