Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле я был чудесно защищен, из этого зла тоже вышло благо. Я был защищен своим невежеством и неумением. Слава богу, некому было научить меня магии, к тому же и трусость оберегала меня – детские страхи только днем подстрекали похоть и любопытство, а в одиночестве ночи я предпочитал быть материалистом. Правда, теперь мне это не всегда удавалось. Одной мысли «а что, если» самой по себе достаточно, чтобы нервы разгулялись. Но лучшей защитой было то, что я уже знал природу Радости. Все поползновения разбить оковы, сорвать покров, узнать тайны явно противоречили стремлению к ней – чем больше я поощрял их, тем сильнее в этом убеждался. Их грубая сила и похоть разоблачали сами себя. Я постепенно стал замечать, что «магия» так же чужда Радости, как и «половой инстинкт». Оказалось, что я снова сбился со следа. Круги, пентаграммы, тетраграммы тревожили воображение и могли быть вполне увлекательны, если б не страх, но Желанное ускользало и подлинное Желание отворачивалось, говоря: «Что мне до этого?» Я ценю в опыте его честность: ошибайся сколько угодно, но не смей зажмуриваться – и ты увидишь сигнал об опасности, прежде чем зайдешь слишком далеко. Обманывай себя сам, если хочешь, – чувства тебя не обманут. Покуда ты честно испытываешь вселенную, они тебя не подведут.
А вот еще один результат вылазки в темную комнату: теперь, когда у меня появилась новая причина верить в материализм, я все меньше в него верил. Дополнительной причиной для материалистической веры стали, как вы догадываетесь, те детские страхи, которые я столь безрассудно разбудил, – как все Льюисы, я не мог оставить себя в покое. Раз уж ты боишься привидений, стоит держаться материализма, который их не признает. Когда же моя материалистическая вера несколько поколебалась и появилось «а что, если», я постарался избавиться от опасно магического привкуса и насладиться привлекательной вероятностью того, что во вселенной, кроме уютного материализма, порой встречается еще Нечто, и его можно постичь «двери отворяя к неисчислимым тайнам»[97]. Это было нечестно – я пытался взять и из материализма, и из спиритуализма то, что меня устраивало, не стесняясь их ограничениями. Правда, здесь была и хорошая сторона: я невзлюбил оккультизм, и это защитило меня, когда в Оксфорде мне и впрямь пришлось столкнуться с магами, спиритами и оккультных дел мастерами. Гложущая похоть любопытства вспыхивала вновь и вновь, но я уже знал, что это соблазн, – и, что важнее, я знал, что Радость не там.
Итоги этого периода можно подвести так: с тех пор, хотя Плоть и Бес могли по-прежнему искушать меня, я знал, что главный дар не в их власти. А о Мире я и раньше знал это. И тут, как высшая милость, произошло то событие, которое я уже не раз пытался описывать в других книгах. Раз в неделю я доходил пешком до следующей станции и оттуда возвращался поездом. Летом я делал это ради тамошнего бассейна – я выучился плавать в младенчестве и до седых волос, пока меня не одолел ревматизм, больше всего любил именно это занятие. Но и зимой я порой отправлялся в город, за книгами и в парикмахерскую. Однажды я возвращался оттуда вечером, в октябре. На длинном деревянном перроне были только я и носильщик. Темнело; дым паровоза внизу, возле топки, отсвечивал красным, окрестные холмы были синими, почти лиловыми, небо – зеленым от мороза. Уши щипало. Меня ожидали выходные, заполненные блаженным чтением. Подойдя к книжному киоску, я вытянул издание «Эвримена» в грязной суперобложке: Джордж Макдональд, «Фантастес», «волшебный роман». И тут подошел поезд. Я помню голос носильщика, выкликавшего названия станций: «Букхем, Эффингем, Хорсли», – старинные саксонские названия, у них был сладкий привкус ореха. В тот вечер я начал новую книгу.
В ней было достаточно лесных путешествий, враждебных призраков, прекрасных и коварных дам, приманивших мое привычное воображение и не давших мне сразу обнаружить разницу. Словно во сне я был перенесен через эту границу, словно я умер в одной стране и заново родился в другой. Новая страна была так похожа на старую. Я вновь обнаружил все то, что я любил в Спенсере и Мэлори, Моррисе и Йейтсе, но все сделалось иным. Я не знал тогда имени этого нового качества, этой ясной тени, осенившей все путешествия Анодоса, но теперь я знаю, это – святость. Впервые песнь сирен зазвучала как мамина или нянина колыбельная. Казалось бы, обычные сказки, не таким бы чтением гордиться. Но словно голос, издавна окликавший меня с края земли, приблизился и заговорил прямо мне в ухо. Голос звучал в моей комнате, голос звучал во мне. Когда-то меня манила его отдаленность, теперь я был очарован его близостью, он был слишком близок, чтобы его разглядеть, слишком внятен, чтобы его разобрать, по эту сторону понимания. Казалось, он всегда был со мной – если быстро повернуть голову, я успею его разглядеть. И только теперь я понял, что этот голос недосягаем, – чтобы уловить его, надо не что-то сделать, а ничего не делать, впустить его, отказаться от себя. Исчезли все препятствия, путаницы, что мешали мне в поисках Радости, оружие было выбито из их рук. Я не пытался смешивать саму сказку и ее свет, путать сказку и жизнь, я знал, что если б сказка стала правдой и я попал бы в те леса, где блуждал Анодос, я не приблизился бы к тому, чего желал. И ведь именно в этой сказке так трудно разделить саму историю и веющую в ней Радость! Но там, где Бог и идол стоят рядом, ошибка невозможна. Когда наступил этот великий момент, я не позабыл о лесах и домах, о которых читал, чтобы отправиться на поиски бесплотного света, сияющего сквозь них, нет, постепенно и непрерывно, словно солнце в туманный день, свет стал проступать в самих домах и деревьях, в моем прошлом, в тихой комнате, где я читал, в старом учителе, дремавшем рядом над карманным томиком Тацита. Воздух этой страны превратил мои эротические и оккультные замены Радости в грубый эрзац, но этот воздух сохранял хлеб на столе и уголь в камине. Это было чудо. Прежде