Обещание жить. - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальник штаба сообщил ему о приблизительных потерях по полку, и тут он понял: предчувствие касается и полка и его самого, Звягина, и оно — дурное. Он сказал начальнику штаба:
— Иду лично на правый фланг, на стык, немцы там здорово вклинились. Карякин, Сазонов, ко мне!
Адъютант и ординарец подбежали, но Звягин вдруг остановил их. Он сунул бинокль в футляр и крикнул:
— Всем, кто на НП, подготовиться к контратаке! Немцы подходят!
Это уже видели все. Вражеская цепь вышла из клубов сизо-черного дыма, как порождение его, — темная, зловещая, чреватая угрозой. Держась кустарника, цепь охватывала наблюдательный пункт полукольцом. Начальник штаба прикинул: можно, конечно, контратаковать немцев, попытавшись отбросить их от НП, а можно было и занять круговую оборону. Полковник предпочел первое, ему виднее. Но Звягин поступил по-иному: сперва офицеры, телефонисты, радисты, посыльные, санитары, повозочные стреляли по цепи из окопов, а уж затем по команде Звягина вылезли наверх и побежали навстречу немцам.
Звягин мог бы вывести людей с наблюдательного и командного пункта, из-под удара немецких автоматчиков. Мог бы, если б истекло время, определенное в разговоре с комдивом. Он обещал продержаться еще два часа, но срок не вышел. Решение, следовательно, одно: в контратаку. Потери? Ну что ж, потери… В этом случае никто не скажет, что они неоправданны. И контратаку возглавит он сам.
Скомандовав «Вперед, за мной!», Звягин, поддерживаемый Корякиным, перелез через бруствер и побежал. Его обгоняли бойцы, и он радовался этому и стрелял, стрелял из автомата. Было непривычно бежать, оступаясь и запаленно дыша, стрелять из солдатского автомата и видеть, как вперед вырывается контратакующая цепь, изломанная, разрозненная, но его цепь. И эта непривычность вселяла надежду, торопила. И уже то, что неминуемо произойдет с ним, чудилось хорошим, отличным, прекрасным.
Расходуя последние силы, поспешал Звягин за своей цепью, когда из-за валуна выдвинулся немецкий снайпер. Лейтенант Карякин бросился к Звягину, чтобы прикрыть собой, но выстрел опередил его. Звягин сделал два-три шага, неверных, заплетающихся, и рухнул на руки адъютанту. Ему показалось, что над ним склонился кто-то очень знакомый, но кто — не признать. А потом увиделось: он идет по прямой, светлой, обсаженной цветущими липами дороге к перекрестку, где его поджидает сын Лешка, и они дальше идут вместе, и дороге этой нет и не будет конца.
14
К вечеру с неба закапало. Макеев запрокинулся, дождинки на вкус отдавали солоноватостью, как слезы. Дождь разошелся, припустил, заволок округу. Было сыро, знобко, на подошвы налипала пудовая грязь. Шинель промокла, плащ-накидка потерялась, да и шинель-то не своя, подобранная, с ефрейторскими погонами, будто разжалованный; пока шагали, было сносно, останавливались, начинало знобить так, что выстукивали зубы; с каждым шагом непосильней выдирать сапоги из суглинного месива; и опять болели горло и голова, испарина покрывала тело, слабостью подгибались колени.
Макеев кашлял, и за его спиной кашляли, с хрипотой дышали, чертыхались, хлюпали сапожищами по лужам; остатки роты он вел за собой; полк вел начальник штаба, лейтенант Карякин был уже при нем. А что осталось от полка? Макеев вспоминал о бое, и у него заходилось сердце.
Сколько идет дождь, столько и они идут. Когда закапало, они зашагали в глубь леса. И чем больше углублялись, тем сильней дождило. Куда идут? Начальству ведомо. Откуда идут? Из боя, это все ведают. Нас сменили, мы выстояли, выполнили свою задачу, хотя немалой ценой. Теперь другие повоюют. Конечно, и нам работенка найдется…
Полковые офицеры собрали на опушке остатки батальонов и повели колонну. Темнота сгущалась, и взлетавшие над лесом ракеты дрожали, расплываясь, и дальние сполохи тоже растворялись в затянутых дождем небесах; шум дождя глушил звуки, но, и приглушенные, слышались где-то взрывы, гул моторов. Мокрая, холодная и тревожащая темнота, которая засасывала в себя колонну — всю, целиком, с головы до хвоста. Будет ли исход из этой темноты? На свет. Где ясней видится и легче дышится. Но как тяжело дышать сейчас! Сердце прыгает, не хватает воздуха. А для Фуки, Ротного, Евстафьева, Друщенкова, Ткачука темнота будет вечной, для полковника Звягина — тоже, для всех погибших. Они были, их нет. Они погибли, их никогда не будет. Но как же может остаться земля без них? Какая жизнь без них? Невозможно поверить, что мир обойдется без них.
Мир, не исключено, и сумеет обойтись, а он, Макеев, не сумеет. Они ушли, он остался. Будто топчется на месте, а они уходят — такое ощущение. Хотя в действительности все наоборот: они лежат, он бредет в походной колонне. А может, не все погибли из тех, кого нет в колонне? Не видел же он своими глазами, как гибли многие. Может, ранены, эвакуированы? Пусть ранены, пусть без рук, без ног, лишь бы живые!
Так думал Макеев, не допуская мысли, что те могут не захотеть жить без рук, без ног, могут предпочесть умереть, чем жить калеками. И еще он подумал: «Теперь я буду живой, раз выбрался из этакого пекла. Но как буду жить без однополчан, сложивших сегодня голову?»
Ночь слепила, сек дождь, хлюпала грязь. Смыкались веки, подгибались колени, в голове гудело, в горле саднило. И в сердце саднило. Макеев потирал грудь, словно боль можно было стереть этими прикосновениями. На ходу вздремывали, а когда объявлялся привал, валились на мокрую траву под кустами, под деревьями. И командирам приходилось расталкивать уснувших, когда объявлялось: «Встать!»
Всю ночь кружили по лесу, и лес будто кружился вместе с ними. А возможно, это просто голова кружилась у Макеева. Он чувствовал себя все хуже: в висках и затылке кололо, кололо и в сердце, в горле — как клещами рвут, слабость пошатывала, оступившись в размоине, подвернул ногу и теперь приволакивал ее, исподнее намокло от пота, не исключено, однако, что и от дождя: промок до нитки. Телу холодно, знобко, зубы выбивают чечетку. И слабость чаще накатывает волнами, качает сильней и сильней.
Телу знобче, а душа горела. Где-то там внутри, в груди, в сердце ли, разгорался огонь, жег, но от него рождалось не тепло — холод рождался. Печет холодный огонь, который может заморозить, заледенить. Глоток бы спиртного, чтобы загасить этот огонь внутри, в груди. Спиртом загасить огонь? И хватит ли глотка? Тут фляга нужна, хотя огонь и холодный. А, все это вздор, бред, муть собачья. Завалиться б на привале, укрыться с головой, уснуть, не помнить ничего.
Но когда возможность представилась — со сном не вышло. За полночь остановились на ночлег. Нагребли палых листьев, хвои, повалились. Макеев тоже упал, не чувствуя тела. Укутал голову шинелью, надышал тепла — и сонливость как рукой сняло. Непонятно почему, но никак не засыпалось. Вздор, муть собачья, спать да спать, а он ворочается, мается. Ведь устал же, измотан до чертиков, заснуть бы малость, ведь поднимут же перед рассветом. А он ворочается. Благо б думал о чем, так нет же — в башке ни единой мысли. Пустота, тупость, тоска.
Сна не было, было какое-то забытье, полуобморочное, что ли, состояние. Будто и наяву и не наяву. Шелестел дождь, бормотал во сне сосед, чавкало под сапогами часового, отдаленно гудели моторы. И мелькали видения: три танка, отделившись от остальных, в линию идут на окопы, из орудий — всплески огня; танковое днище нависает над траншеей, с него каплет масло, сейчас танк обрушится всей своей тяжестью; сверкающий разрыв снаряда, кто-то, незнаемый в лицо, падает, сраженный осколком; белобрысый, с баками, немец нажимает на спусковой крючок, автомат не стреляет, немчик выдергивает из ножен финку; перебинтованные ноги Ротного, старший лейтенант показывает на них прощальным, каким-то посторонним, чужим взглядом.
И вперемежку с этим вставало: алый раскрывшийся тюльпан, как чаша, собирает росу, она переливается, играет цветами, но больше всего в них алого, от тюльпана; через забор с осатанелой ненавистью перелаива-ются собаки, кажется, сбегутся — разорвут друг друга на клочки, но сбегаются и сконфуженно умолкают, с миром расходятся; разъевшаяся, жирная кошка забавляется в траве с пойманной, уже задушенной синицей — и так ее лапой и этак, словно пытаясь вернуть к жизни; старик в тренировочном костюме трусит по аллее парка, и чудится, будто скрипят его древние, рассохшиеся кости, и песок на аллее — будто от того старика. Видения из иной, нереальной действительности. Действительность может быть нереальной? Может. Все может быть на этом свете. А на том?
Вот и закопошились мысли в его башке. Нельзя сказать, что очень дельные мысли. Скорей никчемные. Но хоть пробиваются сквозь отупение, как травинки сквозь палые листья, — уже неплохо. Так что ж на том свете? Жаждешь узнать? Отправляйся туда. Не жаждешь? То-то же, тогда не суесловь, не блуди мыслью. Уцелел — так будь человеком.