Шлиман. "Мечта о Трое" - Г. Штоль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шлиман решительным движением откладывает в сторону ложечку и подносит чашку к губам. Чай остыл. Его невозможно пить.
— Подайте мне чаю, да только горячего.
Он осматривается. В крестьянском доме, где разместились пассажиры, находится несколько семей погорельцев. Один из них, крепкий мужчина лет сорока, сидит с тупым и бессмысленным видом на своем узле и монотонно причитает:
— Мой чудесный дом! Только в прошлом году я его отстроил!
Жена одергивает его:
— Не гневи бога, несчастный, деньги ведь у тебя не пропали. Подумай-ка о соседях, которые все потеряли, у них погиб в огне даже ребенок.
Муж огрызается;
— Оставь меня в покое. О мой дом, мой чудесный дом! Он мне стоил три тысячи талеров!
Шлиман выходит из себя:
— Постыдились бы вы так причитать! Жена ваша права — вы должны радоваться, что столь многое еще спасли!
— Вам хорошо говорить, — отвечает тот со злобой, — через пять минут вы сядете в карету и поедете дальше. Вам легко нас утешать. Вы, скажу я вам, мерзавец и болван, раз издеваетесь над нами, несчастными! — Охваченный воинственным духом, он вскакивает и, потрясая кулаками, направляется к незнакомцу.
— Вы сами болван! — кричит Шлиман. — Вы хнычете, как младенец, у которого отняли куклу, вместо того чтобы взяться за дело и построить новый дом. Вы сокрушаетесь о трех тысячах. А знаете, какой я потерпел убыток при пожаре Мемеля? Сто пятьдесят тысяч! И у меня в противоположность вам нет спасенных денег.
Мужчина в замешательстве опускает кулаки.
— Сто пятьдесят тысяч? — с презрением бросает он. — Вы, вероятно, господин Гримм собственной персоной и желаете рассказать нам сказочку? Скажите и а милость, кто вы, если швыряетесь такими суммами? Или вы, чего доброго, Ротшильд?
— Я Генрих Шлиман из Петербурга, и мои сто пятьдесят тысяч талеров обратились в дым у моего агента Майера. — Шлиман в ярости отворачивается и быстро выпивает свой чай.
Когда в комнате восстанавливается тишина и почтмейстер объявляет, что пора собираться, к Шлиману подходит молодой человек, один из погорельцев.
— Прошу прощения, вы на самом деле Шлиман?
— Не думаете ли вы, что я присваиваю чужую фамилию? Сегодня ведь не велика уже честь зваться Шлиманом. Я, впрочем, не понимаю, какое это имеет к вам отношение? При создавшихся обстоятельствах обращаться ко мне за помощью бессмысленно.
— Не могу ли я, господин Шлиман, попросить вас на минутку выйти? Нет нужды, чтобы этот тип нас слышал.
Испытующе смотрит Шлиман на молодого человека. У того открытый и умный взгляд.
— Ну, хорошо, пойдемте... Итак, что вам угодно?
— Я, господин Шлиман, являюсь — или я должен сказать «являлся»? — главным приказчиком у Майера и К0. Должность эту я занимаю всего полгода и не имел еще чести видеть вас. Когда прибыли зафрахтованные вами пароходы, наши склады были забиты доверху, и места не оказалось ни для одной бочки индиго. Господин Майер находился в отъезде, я не мог получить от него указаний и решил на свой страх и риск построить для ваших товаров временный сарай прямо у мола. Там их и поместили. Вы, вероятно, знаете, что пожар возник на нашем складе, а сильный северный ветер разнес пламя по всему городу. Поэтому невредимым остался только находящийся севернее этого склада деревянный сарай, где хранились ваши товары. Там хранятся они и сейчас. Вы, господин Шлиман, единственный человек, который ничего не потерял!
Шлиман, чтобы не упасть, вынужден опереться на молодого человека. У того на глазах слезы.
— Прошу занимать места! Господин Шлиман, мы отправляемся!
Шлиман выпрямляется во весь рост. Повелительно звучит его голос:
— Ждите меня! Я управлюсь за полчаса. Идемте, дорогой мой друг!
Все последующие месяцы, пока длится война, проходят как в лихорадке. Счастье, не изменившее ему и на этот раз, преобразило Шлимана. Он стал другим человеком, стал игроком. Казалось, он жил как в угаре. Он превратился в того, кем никогда не был и никогда не хотел быть — в спекулянта. Его мучает мысль о новом пожаре, который может уничтожить его имущество, о буре, которая потопит его корабли, о всяких других катастрофах — и он не раз и не два безрассудно ставит все на карту.
Обывателю мало заботы, если где-то в далеких краях, в Турции, воюют люди. Крупному дельцу Генриху Шлиману в Петербурге не щемит сердце от того, что в далеком Крыму неистовствуют фурии войны. Это затрагивает лишь его деловую жилку — он готов превращать в звенящее золото и нужду, и кровь, и слезы. Он оставляет свой любимый товар, индиго, на заднем плане и торгует всем, в чем нуждается воюющая страна, отрезанная от обычных рынков. Он ввозит селитру, порох, свинец и все, в чем народ ощущает нужду: шерсть, пшеницу, чай.
В 1856 году война заканчивается. Едва до Шлимана доходят первые вести о предстоящих мирных переговорах, он тут же приглашает к себе Паппадакеса и Вимпоса, двух молодых афинян, изучающих в семинарии богословие. Это первый шаг к новой жизни, которая должна прийти на смену нынешней, ставшей ему в тягость. У крупного дельца, не имевшего и свободной минутки, вдруг появляется уйма времени — он изучает новогреческий. Конечно, по своей собственной методе, с помощью «Поля и Виргинии», изданной в переводе на новогреческий, — изучает, сравнивая каждое слово перевода с французским подлинником, чтобы избежать обременительного заглядывания в словарь.
Овладев, как обычно, в шесть недель новогреческим, Шлиман принимается за изучение того языка, о котором мечтал еще ребенком, языка, благозвучие которого ввергало его, юношу, в слезы, языка, в возможности овладеть которым он, будучи взрослым, нередко сомневался, — за изучение древнегреческого.
Через несколько недель он уже пишет по-гречески письмо дядюшке в Калькхорст, где в беседке от двоюродного брата-гимназиста он впервые услышал, как звучит этот язык: «Я пишу тебе, дорогой дядя, на языке, о котором постоянно думал и мечтал». Пишет кандидату Андресу, который с трудом пробавлялся в Нойштрелице частными уроками бездарным и упрямым ученикам и, наверное, умер бы уже с голоду, не получай он помощи из Петербурга: «Поверьте мне, всегда, в самое трудное для меня время, в ушах моих звучали божественные гекзаметры, стихи Софокла».
Он может написать эти письма, потому что учит классический мертвый язык точно так же, как если бы тот был живым. Он часто наблюдал, как те, кто восемь лет учил в гимназии греческий и превосходно знал все бесчисленные грамматические правила, едва могли составить связную фразу, не говоря уже о том, чтобы вести беседу. Шлиман же, напротив, считает, что грамматику освоить легче всего попутно, читая текст, и что только при практическом овладении языком постигаешь всю его прелесть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});