Зрелые годы короля Генриха IV - Генрих Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это он часто обещал, чему же удивляться, если многие не поверили ему. Однако в Париже не выбрали ни беднягу Суассона, который вряд ли серьезно на это рассчитывал, ни инфанту, ибо испанская партия посрамила себя жестокостью и бесстыдством. Парижане избрали законного короля, независимо от того, отречется ли он от ереси или нет. Правда, подразумевалось, что он отречется, и тем успокаивались сомнения. Если впоследствии и окажется, что он всех дурачил, вина не падет ни на кого, ни даже на самого Генриха. Наконец многие признавали, что у него есть своя совесть и право на эту совесть. Терпимость внедряется в людей, когда они слишком долго страдали от собственного упорства. Посвященные и хорошо осведомленные решительно не верили в его обращение.
— Ради одной лишь выгоды беарнец не переменит религии, — сказал кто-то из послов. И Генрих сам согласился с ним, но при этом уже явственно видел, что ему предстоит.
Епископы и прелаты, его окружавшие, наставляли его тогда в религии большинства, вернее, оспаривали его возражения или пасовали перед ним, ибо воинственный сын протестантки Жанны в богословии умел постоять за себя. Это было за три дня до события, которое он давно предвидел, и тем не менее он упорно отрицал чистилище, назвал его неудачной шуткой; неужели же господа прелаты принимают эту выдумку всерьез? Отослал их с заготовленной ими формулой отречения, и они ушли, чтобы приступить к нему опять с новой. Однако папский легат запретил им вообще подходить близко к еретику. Генрих, со своей стороны, заявил и велел занести в протокол: во всем, что он делает, он согласуется единственно со своей совестью, и если бы она не позволила, то и за четыре таких королевства, как его, он не отказался бы и не отрекся от религии, в которой был вскормлен. Когда он произнес эти слова и секретари-клирики их записали, наступила великая тишина.
Она возникла не в собрании, там и дальше что-то доказывалось, оспаривалось, дело шло своим чередом. Тишина легла на душу сына королевы Жанны. Никогда в жизни все вокруг так не смолкало для него и он не был настолько одинок. Впервые он заметил: «Я грежу. Я действовал для виду, моя воля и желание были лепетом со сна. Я не властен над тем, что со мной происходит. Тщетно ищу слова, которое могло бы отвратить наваждение. Я перенесен сюда во сне. От меня ускользает слово, иначе я знал бы многое. Иначе я знал бы, кто я».
В эту ночь Габриель плакала. Подле нее лежал Генрих, глядел на нее и ничего не видел. Сегодня впервые она воспользовалась ночной близостью, чтобы просить его отречься. Ни днем, ни под покровом спальни она никогда не докучала ему вопросами веры. Она поняла без долгих дум, что ее тело и его любовь не могли тут сыграть решающую роль, а если и могли, то молча, без слов, без слез. Последние давались ей особенно тяжело. Прелестная Габриель не была склонна к слезам. Просьбы не были ей свойственны, она благодарила неохотно и редко проявляла умиление. Между тем ее тетка де Сурди поспешила приехать, чтобы наставить и настроить ее соответственным образом. Король — ненадежный партнер, он спорит с прелатами, ссылается на свою совесть: к чему все это, когда шаг решен и даже, в сущности, уже сделан.
— Какой шаг? — отвечала Габриель тетке. — Он называет это прыжком, он писал мне: «В воскресенье я совершу смертельный прыжок».
Она произнесла это с едва заметной дрожью в голосе. Однако многоопытная Сурди смекнула, что в душу племянницы закрадывается чувство, в ущерб здравому смыслу. Поэтому она немедленно же отказалась от всяких маловажных соображений, вроде интересов религии, существования королевства или сомнительной пользы для души христианки от сожительства с еретиком. Оставив все это в стороне, она обратилась к серьезным доводам, она спросила:
— Неужели ты хочешь, чтобы твой отец был изгнан из Нуайона? Господин де Сурди — из Шартра? А господин де Шеверни вернул печать, и все из-за твоего упрямства? Король проиграет игру, ему останется только бежать, и нам вместе с ним, и виной тому будешь ты одна. Счастье, что я существую на свете. Как? Ты пожалеешь своего влюбленного рогоносца, ты откажешься сделать единственное, что нужно для того, чтобы он отрекся?
— А что нужно? — спросила, испугавшись, Габриель.
— Не подпускать его к себе. Тогда он поступит так, как должен поступить. И мне пришлось приехать сюда, чтобы преподать тебе такую мудрость!
— Я этому не верю, — сказала Габриель.
У тетки слова застряли в горле.
— Тебя точно подменили. — Для вида она осторожно приложила платок к своим подведенным глазам. — Если ты не хочешь подумать обо всех нас, о бедности и гонениях, которые так нам знакомы и теперь вновь грозят нам, мое дорогое дитя, если не о нас, подумай хоть о себе! Только переход его в истинную веру обеспечит твое будущее. Он расторгнет свой брак, он женится на тебе — возведет тебя на престол. Все это сейчас еще в твоей власти, и ты знаешь, какова на вид эта власть: в точности как ты сама, у нее твоя грудь, живот и задница. Упустишь ты это сегодня, в нынешнюю же ночь, завтра уж не догнать тебе счастья: его и след простынет. Тогда окажется, что ты принесла королю несчастье, что он несчастный король, а это хуже, чем если бы он вовсе не был королем. Ты жалеешь его из-за пустякового отречения, лучше убереги его от настоящей беды. Вы будете жить в несчастье; куда ты ни повернешься — всюду несчастье. А в несчастье, дорогое мое дитя, поверь мне, в несчастье нельзя удержать никого, а его особенно.
Тревога, которая охватила было Габриель, сразу же улеглась. Габриель лениво усмехнулась и отрицательно покачала головой. Она не сомневалась, что удержит его. Госпожа Сурди окончательно вышла из себя. Она топала ногами, металась по комнате и пронзительным голосом выкрикивала самые скверные ругательства.
— Слишком глупа для шлюхи! — были ее заключительные слова. — Вот от кого приходится зависеть! — При этом тетка подняла руку. Габриель перехватила руку, прежде чем та успела коснуться ее лица.
— Тетушка, — сказала Габриель удивительно хладнокровно, — то, что ты говорила вначале, произвело на меня впечатление. Поэтому я решила, что сегодня ночью буду плакать.
— Плакать. Хорошо, плачь. — Почтенная дама успокоилась. — И не подпустишь его к себе?
На это Габриель не ответила, а открыла дверь, чтобы вошли ее прислужницы.
Когда ночью она всхлипнула, закрывшись своими прекрасными руками, Генрих не спросил о причине; но что же обнаружила Габриель, несмотря на свою скорбную позу? Он не смотрел на нее и на ее притворное горе, а пристально вглядывался в резной потолок, где мерцал и колебался отсвет ночника. Габриель не понимала своего повелителя, но ей тяжело было исполнить обещание и уговаривать его. Зарыдав еще сильнее, она попросила, чтобы он, ради Бога, отрекся, он ведь обещал, и это единственный выход. Слышал ли он ее? На лице его было такое выражение, словно он вслушивается во что-то неведомое. Она внезапно перестала деланно рыдать, умолкла совсем, и тогда заговорило ее сердце. Его настоящий голос был тих и еле слышен.
— У нас будет сын.
Она позабыла, что в свое время испуганно взмахнула ресницами, словно была застигнута врасплох, когда он назвал ее матерью своего ребенка, и с тех пор он больше об этом не говорил. В это мгновение ночи она твердо верила, что отец действительно он, продолжала думать так и дальше и ни разу больше не усомнилась. Ибо в это мгновение она начала его любить из жалости и потому, что он был для нее непостижим. Он же чутко уловил нежный голос ее сердца, он приложил свою щеку к ее щеке, она обвила его шею рукой, и одна из ее слез — непритворная — упала ему в рот. Таково было в этот раз их слияние.
Она закрыла глаза, не противилась дреме, но все же чувствовала, что он лежит рядом, как и раньше, и хранит свою тайну. Она спросила уже в полусне:
— Мой милый повелитель, что вы видите там вверху?
Он пробормотал для самого себя, потому что ее дыхание стало уже совсем сонным:
— Не видеть, слышать хочу я и жду слова. Думать — не помогает, надо слушать, вслушаться. Когда во мне становится совсем тихо, вдруг начинает звучать скрипка, не знаю откуда. У нее глухой звук. Поистине подходящий аккомпанемент. Мне не хватает только самого слова. Я слишком ошеломлен.
Проснувшись, Габриель уже не увидела его: он опять был у прелатов, которые вводили его в свою веру, чтобы она стала для него окончательной. Отныне путь к выбору и сомнению для него отрезан. Потому-то они и продержали его сегодня, в субботу, в последний день, целых пять часов; он и сам не думал уходить, он даже боялся прекращения разговоров, которые в конце концов были только разговорами.
В другой комнате старой обители в Сен-Дени, где совершалось тягостное событие, сидели вместе возлюбленная короля и его сестра. Принцесса Екатерина явилась сюда, как и госпожа Сурди — и с теми же намерениями. Но одинаковые намерения у разных людей становятся разными. Ее милый брат должен отречься от своей религии, чтобы достигнуть славы. Она надеялась, что это ему простится, но вполне уверена в благополучном исходе не была; она не знала, считается ли у Бога королевство важнее души, и потому очень жалела своего милого брата; он глава нашего дома, который должен властвовать, а платить за это придется ему, — не попусти Господь, чтобы спасением души. «На худой конец, — думала Катрин, — я бы сама приняла другую веру, чтобы взойти на престол с моим бедным Суассоном. Тогда бы я лишилась вечного блаженства, зато уберегла бы милого брата. Теперь он будет великим королем, мой Суассон ничего бы не стоил, я знаю это лучше всех. Всерьез я никогда не хотела предать брата: скорей — его спасти».