Признаюсь: я жил. Воспоминания - Пабло Неруда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лорка. Стало обычаем: на встречах, подобных сегодняшней, поэты обращаются с живым словом – у одних оно звенит серебром, у других – поет деревом, и каждый на свой лад приветствует товарищей и друзей.
Hepyда. Но сегодня мы призовем к вам в сотрапезники того, кого нет в живых, того, кто скрыт мраком смерти, величайшей из всех смертей, мы призовем вдовца жизни, блистательным супругом которой он некогда был. И мы укроемся в его пылающей тени и станем повторять его имя до тех пор, покуда владычество его не вынырнет из забвения.
Лорка. И тогда мы – с пингвиньей нежностью прежде воздав должное изящному поэту Амадо Вильяру[79] – метнем это великое имя на скатерть, и мы знаем: разлетятся вдребезги бокалы, и вилки подскочат на столе, и морской вал обрушится на эту скатерть. Мы назовем поэта Америки и Испании: Рубена…
Hepyда. Дарио. Потому что, дамы…
Лорка…и господа…
Неруда. Где у вас в Буэнос-Айресе площадь Рубена Дарио?
Лорка. Где у вас памятник Рубену Дарио?
Неруда. Он любил парки. Где же парк Рубена Дарио?
Лорка. А где цветочный магазин имени Рубена Дарио?
Неруда. Где у вас яблони, где яблоки, носящие имя Рубена Дарио?
Лорка. Где слепок руки Рубена Дарио?
Неруда. Где масло, где смола, где лебедь, названный в честь Рубена Дарио?
Лорка. Рубен Дарио покоится в своем «родном Никарагуа», под ужасающим мраморным львом, вроде тех, какие богачи ставят у входа в свои дома.
Неруда. Магазинный лев – ему, создателю львов, лев, незнакомый со звездами, – тому, в чьей власти было дарить звезды другим.
Лорка. Одним прилагательным он мог передать шум сельвы и, как фрай Луис де Гранада,[80] владыка языка, подымался к звездным высям и с лимонным цветением, и с поступью оленя, и с моллюсками, исполненными страха и безграничности; он увел нас в море на фрегатах и тенях, таившихся в зрачках наших глаз, и соорудил гигантское шествие джина через самый серый из вечеров, какие только есть у неба; как поэт-романтик, он был накоротке с южными ветрами и, опершись на коринфскую капитель, дышал полной грудью, глядя на мир с грустно-ироническим сомнением, не умирающим во все эпохи.
Неруда. Его алое имя достойно всей и всяческой памяти, достойны памяти терзания его сердца, накал его сомнений, его странствия по всем кругам ада и его взлеты к дворцам славы, – все, что сопутствует большому поэту, ныне, присно и во веки веков.
Лорка. Он был испанским поэтом, он был в Испании учителем старых мастеров и совсем еще юных; он был наставником универсальным и щедрым, чего так не хватает нашим современным поэтам. Он был учителем Валье-Инклана[81] и Хуана Рамона Хименеса,[82] учителем братьев Мачадо;[83] его голос был водою и селитрой в борозде почтенного языка. Со времен Родриго Каро[84] и братьев Архенсола[85] или дона Хуана де Аргнхо[86] не было у испанцев такого пиршества слов, такого столкновения согласных, такого сияния и такого празднества формы, как у Рубена Дарио. Пейзаж Веласкеса, костер Гойи, грусть Кеведо[87] и румянец крестьянок Мальорки – все это он воспринял как свое и ступал по земле Испании как по родной земле.
Heруда. Морской прилив, жаркое море нашего севера вынесли его на берег Чили и оставили на суровом, изрезанном скалами берегу, и океан бил в него и звенел своей пеной и своими колоколами, и черный ветер Вальпараисо наполнял его звонкой солью. Давайте же сегодня сотворим ему памятник из ветра, пронизанного дымом и голосом, из всего, что вокруг нас, из жизни, ибо его великолепная поэзия была пронизана мечтами и звуками.
Лорка. И на этот памятник из ветра я хочу возложить его кровь, словно ветку кораллов, пляшущую на волне, и пучки его нервов, словно пучки световых лучей, и его голову минотавра, где гонгоровские снега разрисованы полетом колибри, и его подернутый туманом отсутствующий взгляд, взгляд сквозь миллионы слез, и еще – его недостатки. Ряды его книг, затянутых пышными соцветиями, паузы его стихов, поющие флейтой, бутыли с коньяком его драматического опьянения, его полную очарования безвкусицу и эти бесстыдно-откровенные слова, которые делают толпы его стихов такими человечными. И вот вне всяких канонов, вне всяких форм и школ продолжает жить плодородие его великой поэзии.
Heруда. Федерико Гарсиа Лорка, испанец, и я, чилиец, в кругу наших товарищей, склоняемся пред его великой тенью, тенью того, чья песня взвивалась выше нашей и чей небывалый голос приветствовал аргентинскую землю, на которой мы сегодня находимся.
Лорка. У Пабло Неруды, чилийца, и у меня, испанца, единый язык и един для нас огромный никарагуанский, аргентинский, чилийский и испанский поэт – великий Рубен Дарио.
Неруда и Лорка. Во славу и честь которого мы поднимаем наши бокалы.
Помню, однажды я неожиданно получил от Федерико поддержку в космическом любовном приключении. Как-то вечером мы с Федерико были в гостях у одного миллионера – из тех, каких производят лишь Аргентина да Соединенные Штаты. Хозяин был самоучкой, с характером, сам «выбился в люди», сколотив сказочное состояние на издании газеты, специализировавшейся на сенсациях. Дом его, окруженный огромным парком, наяву воплощал мечты неуемного нувориша. Сотни клеток с фазанами всех расцветок из всевозможных стран тянулись вдоль дорожек. Библиотека была заставлена только самыми старинными книгами, которые хозяин покупал по телеграфу на случавшихся в Европе распродажах; к тому же она была огромной, книг в ней было великое множество. Но более всего впечатляло то, что пол в этом огромном читальном зале был весь – от края до края – затянут бесчисленными шкурами пантер, сшитыми в один гигантский ковер. Я узнал, что у хозяина были специальные агенты в Африке, Азии и на Амазонке, которые занимались только тем, что скупали шкуры леопардов, оцелотов, редких представителей семейства кошачьих, и вот их пятнистые шкуры теперь сверкали у меня под ногами в этой пышной библиотеке.
Таким был дом знаменитого Наталио Ботаны, могущественного капиталиста, укротителя общественного мнения Буэнос-Айреса. Мы с Федерико сидели за столом неподалеку от хозяина дома, а напротив нас сидела поэтесса, высокая, белокурая, воздушная, и за ужином ее зеленые глаза устремлялись на меня гораздо чаще, чем на Федерико. На ужин подали быка, зажаренного целиком, и внесли его прямо с пылу, с жару, еще в золе, на огромных носилках, которые тащили на плечах восемь или десять гаучо.[88] Ночь была неистово синяя и звездная. Запах мяса, зажаренного прямо в шкуре – последний изыск аргентинцев, – мешался с ветром из пампы, с ароматами клевера и мяты, с шепотом тысяч сверчков и головастиков.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});