Александр Градский. The ГОЛОС, или «Насравший в вечность» - Евгений Додолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой же вы путаник! Зачем к соседям-то рветесь? Я же вам сказал: мой подъезд рядом с трактиром. Простым советским трактиром. Неужели это понять сложно?
– Александр Борисович, большой музыкант, как правило, не возникает на пустом месте. У него есть свои „родители“, „прародители“, „сестры по материнской“… Так что предъявите миру свою „родословную“.
– Это очень сложный вопрос, и на него однозначно нельзя ответить. Было несколько персон, которые оказали на меня воздействие. В выборе… что делать и не делать вообще.
– Окуджава, наверное, Высоцкий?
– Галич, Высоцкий, а Окуджава, к примеру, в меньшей степени. Просто я с самого начала был воспитан больше как музыкант. Поэтому музыка, классическая музыка – основа всего. Когда начинаешь заниматься музыкой, музыка тут же начинает заниматься тобой. То есть формировать тебя самого, твои взгляды, вкусы. Тебе уже совершенно некуда деваться от этого. Ты вынужден следовать тому, что профессия тебе диктует. И поэтому классическая музыка в первую очередь. Ибо это было все-таки самое первое. Затем то, что мы считаем русской эстрадной классикой: Утесов, Бернес, Русланова, Шульженко. Вертинский и Петр Лещенко – это несколько позже, иногда декаданс в чистом виде, что явно противоречило моему вкусу в то время. Лишь потом я стал декадансом увлекаться и полюбил эту музыку, этот стиль, эту изящную „романсовость“… Изабелла Юрьева… Ведь я был инициатором присуждения Изабелле Юрьевой Премии Президента России. И все сделал для того, чтобы она ее получила… Она, к сожалению, не дожила до дня вручения…
– А как менялись ваши музыкальные вкусы с течением времени? Ваши нынешние музыкальные пристрастия, вероятно, отличаются от тех, которые имели место в пору юности? Это кардинальная смена?
– Абсолютно нет. Вы знаете, что получилось? К тому, что мне нравилось тогда, добавилось кое-что еще. А то, что мне нравилось тогда, нравиться не перестало. Как я любил Бернеса, Шульженко, Утесова, так они нравятся мне и сейчас. Видите, я говорю постоянно в настоящем времени. Потому что для меня, например, Карузо или Каллас поют сейчас. Я ставлю пластинку, и они поют сейчас. Эти вещи не умирают. Может умереть тело, руки, ноги… Но, к счастью, звукозапись оставляет нам все это как реальное жизненное действие.
– Я где-то читал, что, будучи поклонником Карузо, вы отнюдь не являетесь поклонником, скажем, Козловского и Лемешева. Это действительно так?
– Лемешев и Козловский всегда мне нравились меньше в силу своей, я бы сказал, узкой специфичности. Конечно же, я люблю, когда поет Лемешев, я люблю, когда поет Козловский. Это совершенно неоспоримо. Но я при этом вешаю на это все такой ярлычок – „наше искусство“. То есть говорить о Лемешеве и Козловском как о явлении мировой культуры вряд ли возможно. Хотя и тот, и другой – уникальное, выдающееся явление русской культуры. Но так уж сложились обстоятельства, что есть сугубо национальная культура и та часть сугубо национальной культуры, которая является общемировой. И с этим спорить совершенно невозможно.
– Для вас явление, не выходящее на международный уровень, теряет что-то?
– Конечно, нет. Но надо просто эти ярлыки и бирочки стараться четко развешивать. Иначе ты никогда не поймешь, что и как. Иначе за русскую культуру, которая, дескать, у нас такая, а в мире не понята, можно будет выдать любое дерьмо. Любой хрен с гитарой, который тут распевает свою чушь мимо нот, может заявить, что он-де факт русской культуры, недопонятый и недооцененный культурой общемировой. Никакой на фиг он не факт русской культуры. Он факт русского, точнее, советского бескультурья. И более никто и ничто. Очень часто эти неумейки скрываются за такого рода выражениями: „это наше“, „это мы“, „это вот ЗДЕСЬ“. И в общем, наплевать, что там ГДЕ-ТО им дают 20-е места. А вот у нас, а мы вот настоящие, российские, русские и т. д. Неправда. Они и в нашей классификации национальной ничего собой не представляют. Они имеют значение только как социальный факт. У нас есть певцы и музыканты, которые собирают огромные аудитории, ничего не умея на сцене делать. Но это социальный факт, и с этим нельзя никак бороться. Мириться с этим тоже не стоит. Просто нужно говорить, что это так. Нужно называть вещи своими именами.
– Вас раздражают подобные социальные факты?
– Нет. Абсолютно до фени. Их существование или несуществование, их доходы, их жизнь волнуют, очевидно, только журналистов и тех людей, которые у них на содержании или у которых они на содержании. Понять этих людей и даже оправдать я могу. Они выживают. Они больше ничего не умеют – таланта Бог не дал. Что делать? Надо кормить семью. Но не хочется ведь работать на макаронной фабрике! Хотя судьба тебя к этому как раз и предполагала! Гениально сказано у Саши Черного:
Рожденный быть кассиром в тихой бане
Иль агентом по заготовке шпал,
Семен Бубнов сверх всяких ожиданий
Игрой судьбы в редакторы попал.
Читай – в певцы, в музыканты, в политики… Точнее не скажешь! Ну нельзя некоего Семена Бубнова ругать за то, что он был рожден кассиром, а не хочет им быть! А хочет на сцене петь! Если ему это позволяется, если люди платят еще и деньги за то, чтобы послушать даже не живое исполнение Бубнова, а его фонограмму… Крутят магнитофон!!! Странная ситуация, странная договоренность между публикой и исполнителем, между исполнителем и критикой, между критикой и телевизионщиками… Она может только восхищать, но порицать ее бессмысленно. Ибо как только ты начинаешь что-то и кого-то порицать – ты этих людей замечаешь. Ты встаешь с ними на одну доску. Я – на другой доске. Существуют они или нет – мне совершенно без разницы.
– Александр Борисович, давайте поговорим о приятном. Давайте поговорим о „Beatles“. Для вас они много значат?
– Очень много. Они исподволь объяснили мне подходы и варианты. Ведь я начал сочинять и петь ненамного позже, чем они. Мои первые опусы – 1963–1964 годы, у них – конец 50-х. Но первые успехи у них как раз приходились на 1963–1964 годы. То есть это „Лав ми ду“, „Плиз плиз ми“… Я опаздывал на три месяца, на полгода. А потом перестал опаздывать. Я с ними не соревновался. Соревноваться с „Beatles“ мне было бы сложно. Я сидел у себя на кухне, они совершали мировые турне. Со временем, когда я научился многие вещи исполнительские делать лучше, чем многие, и многие, и многие, хамская уверенность в своих силах только усилилась во мне. И тогда я понял: если что-то умеешь по-настоящему делать, можно сидеть на кухне.
Когда меня спрашивают, почему ты себя не доказываешь, не снимаешь какие-то телевизионные программы, демонстрируясь во всей красе, не пытаешься себя где-то нагнетать, каких-то нанимать агентов, продюсеров, тыкать Паваротти в лицо свои до-диезы… Для чего? Чтобы Паваротти отмахнулся и сказал: „Достал ты, Саня, всех своими до-диезами“. А вот когда сидишь на кухне под абажуром и знаешь, что у тебя есть до-диез, а у него нету… Ну нету, нету… И, вероятно, уже никогда не будет… Само сознание, что это так, дает очень много. Мальчишке очень трудно самому себе доказать, что ты что-то умеешь. Человеку взрослому, уже прошедшему многое, многое, многое, очень просто.
– А как вам нравится наимоднейший мюзикл „Метро“? Мне, как человеку из этого самого метро, он недоступен. В силу известных цен… на „Метро“.
– Мне не нравится эта постановка, и вот почему. Они опять не умеют ни петь, ни играть. Но все мне говорят: „Но у нас-то вообще не умеют петь и играть! А поскольку эти хоть чуть-чуть умеют петь и играть, это уже хорошо“. Не хорошо. Плохо. Не можешь петь – не пой. Не можешь не петь – учись. Была в семидесятые выпущена книжка о рок-н-ролле, по-моему, журналиста Феофанова: „Тигр в гитаре“. Состоялось обсуждение в журнале „Юность“ этой книжки. Сидели, как сейчас помню, Аксенов Вася… много продвинутых людей – писателей, музыкантов… Рок-н-ролл, как таковой, в то время был нежелателен. И вдруг вышла книжка, где более-менее доступно говорилось о рок-н-ролле, но с огромным количеством ошибок и с каким-то душком: вот, мол, как они там живут. Все исходили слюной по поводу этой книжки: и Аксенов, и все эти молодые-продвинутые… Единственным человеком, который разнес эту книгу полностью, был я. Потому что я сказал: „Лучше не писать о рок-н-ролле совсем, чем писать вот так, с ошибками и пренебрежением“. Лучше не участвовать, чем делать нехорошо. Это принцип, касающийся всего того, что я в жизни делаю. Написал ли я песню или музыку к кино. С ужасом соглашаюсь на написание музыки к кино. Потому что я знаю, что режиссеры наши бездарны, а звукорежиссеры – почти все уроды, которые вообще не понимают, что творится в современном мире и КАК должно звучать кино. Если бы не было конкретных примеров, какой должна быть музыка в кино, я бы еще мог сказать о себе, что я какой-то претенциозный дурачок. Но когда на тех же колонках, в том же зале некий американский фильм звучит ТАК, и я знаю, как сделать, чтобы наш фильм звучал ТАК ЖЕ, а мне говорят, что это совершенно невозможно… Ну совершенно это невозможно, Александр Борисович! Тогда мне становится не по себе. Вот я пытаюсь в своей последней картине, „В августе 44-го…“, сделать так, КАК НАДО, а мне продюсер, режиссер, звукорежиссер рассказывают, что это нельзя… А я им говорю: „Да дайте, я сделаю, уйдите отсюда, выйдите из зала! Дайте мне сделать! Я же бесплатно! Я же не прошу у вас еще денег!!! Уйдите отсюда на хрен!!!“ Нет, они, бл…, делают по-своему. Потом, после премьеры, продюсер мне встречается, говорит: „Да, что-то вот там музыка как-то не так…“ Я говорю: „Я даже знаю, кто это сделал!“ Он говорит: „Кто?“ Я говорю: „Это ты сделал! Ты помнишь, я встал и вышел? Вот я встал и вышел! А ты – остался!“».