Как творить историю - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я врос в землю, притиснув, точно дитя, ляжку к ляжке.
– В чем дело?
– Я… я…
– Черт, а тебя и впрямь до печенок проняло, верно?
Я немо кивнул.
– Иди-ка сюда, – сказал Стив. – Посмотри на меня. Посмотри на меня…
Он встревоженно вглядывался в мои глаза. Я, перепуганный до колик, подчинился.
– Может, у тебя сотрясение мозга. Зрачки, по-моему, нормальные. Хотя я ни черта не знаю о том, что случается с ними при сотрясении мозга. Ладно, пошли.
Я шел с ним, точно во сне. Надо мной возносились якобы якобианские колокольни, псевдосредневековые зубчатые стены и несообразно смазливые горгульи; мощеные дорожки, выложенные в розоватом термакадаме, вели нас сквозь самое сердце этого огромного поселения.
Последнее слово пробудило во мне видение Патрика Макгуэна, Заключенного, просыпающегося в своей маленькой комнатке посреди Поселения. Камера, обуянная манией исторической дотошности, переплывает с подбрасывающего пинг-понговые шарики фонтанчика на зеленые медные купола; с миниатюрных, украшенных опять-таки куполами дворцов на глумливых каменных херувимов.
– Где я?
– В Поселении.
– Кто вы?
– Я Номер Второй.
– А кто Номер Первый?
– ВАШ номер Шесть.
– Я не номер, я СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК.
Стив обнимал меня рукой за плечи, мы миновали сторожку привратника – старинную по стилю, но крепкую, чистую, новую – и вышли на полную машин улицу.
Потребовалась секунда, чтобы увиденное дошло до моего сознания.
– Иисусе, – произнес я. – Машины…
– Ну брось, Майки. Успокойся, ладно? Чего уж ты их так испугался? Улицу мы перейдем немного дальше.
– Нет, но где мы? Это же не Англия!
– О господи, Майки.
Я смотрел на него, дрожащий, испуганный, и видел, как мой страх отражается и на его лице. Глаза мои наполнились слезами.
– Простите… простите! Но я и правда не понимаю, что происходит. Почему вы меня знаете, а я вас нет? И машины. Они же едут по правой стороне. Гд е мы? Прошу вас, скажите, где?
Он стоял передо мной, положив мне на плечи руки, прохожие поглядывали на нас, и я чувствовал, как он старается одолеть собственный страх и желание оказаться в милях и милях от меня, стенающего идиота. Потом он, повысив голос, как делают, разговаривая с глухим, с иностранцем, с умалишенным, произнес:
– Майки, все в порядке. Я думаю, ты вчера треснулся головой и, наверное, у тебя от удара все спуталось в памяти. Ты малость заговариваешься, но это ничего. Посмотри на меня. Ну же, посмотри на меня, Майки!
Я снова спросил – дрожащим, повизгивающим дискантом:
– Да, но где же я? Пожалуйста. Я не понимаю, где я.
– Майки, я сейчас отведу тебя к доктору. Ты просто иди со мной, и только, ладно? Все хорошо. Ты в Принстоне, где ж тебе еще быть, и беситься тут совершенно не с чего, идет?
Военная история
Француз и шлем Полковника: II
– Ну и жарища. Как будто в кипятке варишься, а они все равно заставляют нас напяливать гимнастерки.
Ганс Менд, шаркая сапогами, тащился по дощатому настилу в сторону передовых позиций, громко и беззаботно понося генералов. Шагавший бок о бок с ним Эрнст Шмидт оставался, как и всегда, неколебимо немногословным, лишь время от времени комментируя услышанное сипом, исходившим из его поврежденных газами легких.
– И заметь, – сказал Ганс. – Даже если бы кто-нибудь влепил им в задницы по гаубичному снаряду, они, скорее всего, ухитрились бы и это объявить тактической победой. А тут еще, – продолжал он, выдержав учтиво оставленную им для ответа паузу, которая, как он знал, заполнена не будет, – Franzmann и дважды клятый шлем Полковника. Надо же что-то делать. Поучить наших франкийских щенков на достойном примере. Показать им, что мы, баварцы, не оставляем таких оскорблений без ответа. Мы обязаны отомстить. Преподать урок.
– Говорить-то легко, – сказал Шмидт. Ганс весело ткнул Эрнста локтем в ребра:
– Вот и постарался бы делать это почаще. А? Ха!
– От разговоров проку мало.
– Напротив, они позволяют скоротать время, упражняют легкие и острят ум.
– Из-за разговоров-то мы эту войну и проигрываем.
– Ради бога, Эрнст! – Ганс нервно оглянулся. – Ничего мы эту войну не проигрываем. В военном отношении все у нас идет хорошо, мы обладаем явным преимуществом, и все это знают. Мы терпим поражение лишь на домашнем фронте. Наш боевой дух поимели большевики, пацифисты и художники-извращенцы.
– Это кого же опять поимели художники-извращенцы? – послышался за их спинами веселый голос. – Надеюсь, речь не об очередном скандале в прусском семействе? Только его нам и не хватало.
Между ними протиснулся, хлопнув обоих по плечам, Руди Глодер.
Ганс с Эрнстом, вытянувшись в струнку, отдали ему честь:
– Герр гауптман!
– Да будет вам, – смущенно улыбнулся Ру-ди. – Салютуйте, только когда на нас смотрят другие офицеры. Так что там за история с артистами-извращенцами?
– Речь шла о состоянии морали, сударь, – ответил Ганс. – Я говорил Шмидту о том, что кое-кто в тылу подрывает наш боевой дух.
– Хм. Хороший выбор слов. Внутренний наш враг использует те же методы, что и враг, засевший во Франции. Изматывание противника и подкопы – вот все, чем каждый из нас занимается на этой войне. Наши драгоценные лидеры не понимают сути военного искусства двадцатого века. По счастью, наши недруги понимают его еще хуже.
Недруги! Типичное для Руди, подумал Ганс, и внешне противоречащее себе самому использование в разговоре о современной войне старинного вагнеровского слова наподобие «недруги» выдает в нем нечто мальчишески искреннее и совершенно неотразимое.
– Свинья Franzmänner[82] очень даже его понимает, – мрачно заметил Эрнст.
Брови Руди поползли вверх:
– То есть?
– Я думаю, это он о французе и шлеме Полковника.
– Француз и шлем Полковника? – переспросил Руди. – Смахивает на название дешевого фарса.
– Вы об этом еще не слышали, сударь, – сказал Ганс.
– Вы, вестовые, всегда узнаете новости первыми. А нам, скромным окопным крысам, приходится переваривать их уже пережеванными и сплюнутыми в окопы.
– Тут вот какая история, сударь. Один из солдат, нынче утром наблюдавших за вражескими позициями, видел Pickelhaube полковника Балиганда, его лучший наборный имперский шлем, – французы победно размахивали им, насадив на ствол винтовки. Должно быть, они захватили его в четверг, во время вылазки.
– Вот же ублюдки французские, – сказал Руди. – Высокомерные свиньи.
– Вам не кажется, что мы должны вернуть его, сударь? Ради укрепления боевого духа?
– Обязаны! Ту т речь о чести полка. Вернуть, да еще и собственные трофеи захватить. Надо показать соплякам из Шестого, у которых в жилах моча течет вместо крови, как сражаются настоящие мужчины.
– Да, сударь. Вот только майор Эккерт ни за что не разрешит произвести ради подобной цели какие-либо прямые действия.
Руди потер подбородок:
– В этом ты, возможно, и прав. Майор Эккерт, как ни крути, франконец. Тут надо подумать. Где окопался этот наглый мусью?
– Точно к северу от новой позиции их батареи, – ответил, указывая пальцем, Ганс. – В секторе К.
– В секторе К? Там ведь были когда-то наши окопы, верно? Мы сами же и вырыли эту пакость четыре года назад. Я бы, пожалуй… Какого дьявола, Шмидт?
Ганс глазам своим не поверил, увидев, как Эрнст хватает Руди за руку и тянет к себе.
– Сударь, я знаю, что вы задумали, но об этом и речи быть не может! – сказал Эрнст.
– Как ты смеешь говорить мне такое?
– Сударь, вы не должны! Правда же, не должны!
Руди спокойно отнял руку, и нечто среднее, показалось Гансу, между досадой и приятным удивлением покрыло складками вечную гладь его чела.
– Эрнст,[83] – произнес он, – какое точное тебе дали имя.
– Совершенно верно, Herr Hauptmann! – неуступчиво ответил Эрнст. – И смею вас уверить… ich meine es mit bitterem Ernst.[84]
Руди улыбнулся и негромко пропел:
– Ernst, Ernst, mein Ernst! Immer so ernsthaft ernst.[85]
– Простите меня, сударь, но я точно знаю, что вы задумали. И это негоже, сударь, правда, негоже.
– А как ты можешь это знать?
– Я знаю, просто знаю. Знаю вашу отвагу, сударь. Однако это слишком опасно. Мы вполне можем позволить себе потерять шлем Полковника, двадцать шлемов, двадцать полковников даже, но… – от прилива чувств грубое лицо Эрнста покраснело и набрякло, Ганс увидел в глазах его слезы, – но не вас.
Ганс подумал, что ему ни разу в жизни не доводилось видеть человека, столь открыто, столь бесстыдно преклоняющегося перед своим героем. Да нет, черт возьми, тут не преклонение, тут любовь. Товарищество составляло самую суть окопной жизни; не согреваясь у огня дружеских чувств того или иного свойства, солдаты не смогли бы снести душевную стужу, которой дышала война. То был мучительный парадокс их жизни здесь: без дружбы протянуть невозможно, и при этом, что ни день, кто-то из твоих друзей погибает. Обрати человека в опору своего существования – и его смерть сделает тебя еще более слабым, чем прежде. И потому о привязанности к товарищам говорить было не принято, а от смертей их солдаты отделывались пожатиями плеч и кладбищенскими шуточками. И Гансу казалось поразительным, что Эрнст, именно Эрнст Шмидт, не кто-то другой, оказался способным, если слегка переправить метафору, содрать с себя маску, рискуя вдоволь наглотаться газа.