Француженки едят с удовольствием. Уроки любви и кулинарии от современной Джулии Чайлд - Анн Ма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы бы разрешили своей жене пойти в кафе одной?» – спросила преподаватель.
«Ma femme? Jamais»[267].
«Здесь, во Франции, женщины могут ходить в кафе. Если женщина хочет пойти одна и заказать кофе, посидеть и почитать газету – это ее право. Они также имеют право ходить в школу, на работу, голосовать и наследовать собственность – так же, как и мужчины. C’est. La. Loi. Vous comprenez?»[268]
«Chez moi, c’est chez moi», – повторил он.
Взгляд преподавателя пересекся с моим, затем она медленно отвела взгляд, как будто хотела сказать: «Мужчины!» Я была слишком поражена, чтобы как-то реагировать. Две вещи удивили меня: первая – у меня никогда не возникало мысли, что ходить в кафе одной может быть непозволительно. Вторая – моя жизнь была настолько защищенной, что я никогда не встречалась с шовинизмом. До сегодняшнего дня я сталкивалась только с сексизмом, неочевидным, как призрак: стеклянный потолок, невысказанное предубеждение. Сейчас же передо мной была неуклюжая масса, которая вызывающе возвышалась в центре комнаты. Даже четыре года в Китае не подготовили меня к такой неприглядной маскулинности.
Я повернулась на стуле, чтобы посмотреть на оратора, ожидая увидеть внушительных размеров фигуру, соответствующую серьезности заявления. Вместо этого там стояло нечто неописуемое, ни большое, ни маленькое, с бородой, которая закрывала практически все лицо.
«D’où venez-vous, monsieur?»[269] – спросила преподаватель.
«Эритрея».
«Здесь, во Франции, все по-другому. Vous verrez».
Вы увидите. Это звучало как обещание. Или предостережение.
Позже, после окончания занятия, после того как преподаватель выдала нам подписанные сертификаты о прохождении курса, после того как я вернулась в мой живописный привилегированный уголок Парижа, я продолжала думать о formation civique и о людях, которые были в классе. Я могла догадываться о причинах, приведших их во Францию: Эритрея – отчаянно бедная страна, жители которой практически бесправны; но я никогда не пойму их полностью. Они пришли в дивный новый мир, попирающий их социальный статус и традиционные ценности. Как они примут Францию? И, что немаловажно, как Франция примет их, если вообще примет?
Прожив в Париже год, я все еще не могла спокойно воспринимать то, что людей описывают по их национальной принадлежности: le cafetier maghrébin, le plombier roumain, la petite chinoise[270]. Последнее относилось ко мне, несмотря на то что я родилась, выросла и получила образование в Соединенных Штатах, и была такой же американкой, как и мой муж (американец во втором поколении, но белый).
Здесь корни имели значение, это был ощутимый признак, приемлемый в вежливой беседе, в отличие от религии и работы.
В Соединенных Штатах национальность и гражданство рассматриваются отдельно; во Франции ты либо француз, со всеми вытекающими отсюда преимуществами, либо citoyen français[271], что невозможно изменить.
В рафинированном шестом округе, где находилась наша квартира, я иногда заигрывала с мыслью, что стала местной: в тот момент, когда подшучивала над погодой с кассиром в булочной, или на рынке, когда мой любимый продавец овощей подкидывал в мою корзину пару дополнительных лимонов. Но, само собой, я была étrangère[272]. Это было очевидно по моему акценту, разрезу глаз, темным волосам, резковатой походке. Для меня это не имело значения, ведь я была просто гостьей. Но что чувствовали настоящие иммигранты? Те, которые не хотят или не могут вернуться домой? Ужасная правда заключается в том, что всю оставшуюся жизнь они проведут во Франции, но никогда не станут французами.
Я приехала в Эльзас с намерением употреблять шукрут при каждой трапезе. Но в какой бы winstub[273] я ни оказывалась, каждый раз происходило одно и то же: я разглядывала меню, выбирала свинину с картофелем и кислой капустой, звала официанта и заказывала… что-то другое. Я изменяла шукруту с тарт фламбе[274].
Несмотря на свое пламенное название, тарт фламбе – это не пирог с горящими угольками. Это вид пиццы с хрустящими краями, политой сметаной, начиненной луком и беконом и приготовленной в печи на дровах. На эльзасском блюдо называется «fammeküeche», или «огненный пирог»; оно традиционно относилось к plat du pauvre[275], которое готовили раз в две недели в день выпекания хлеба на общей дровяной печи.
«Его пекли перед хлебом, пока ждали, когда температура в печи станет достаточно высокой», – сказала мне Лидия Рот.
Ей принадлежит L’Aigle, большая таверна в Пфюльгрисхайме, деревушке недалеко от Страсбурга. Она все еще готовит fammeküeche по рецепту своей бабушки Анны, которая открыла ресторан в 1963 году. Кусок теста раскатывается в тонкий блин, на него толстым слоем намазывается сметана, рассыпается резаный сырой лук и бекон, после чего пирог обжигается до золотистого цвета в древней дровяной печи на кухне. «Для приготовления требуется всего одна минута», – сказала Рот. В ресторане также подается нетрадиционный вариант – пирог, посыпанный тертым сыром Эмменталь.
Я попробовала и базовый, и сырный варианты под внимательным взглядом Рот, наслаждаясь контрастом кисловатой сметаны и ароматного солено-сладкого сока бекона и лука. Она выносила мне по полпирога, ожидая, чтобы я справилась с одним, чтобы приготовить второй. «Он вкуснее, когда горячий!» – наставительно сказала она, когда увидела, что, вместо того чтобы есть, я фотографировала еду. Когда я умяла оба пирога, она спросила, какой мне больше понравился.
«Первый, без сыра». Вкус был яснее, а корочка более хрустящей.
Она кивнула: «Moi aussi. La gratinée, c’est plus bourratif et moins traditionnel». Более сытный, менее традиционный. Это звучало как слоган для рекламы пива. После этого Лидия Рот убежала в набитый посетителями зал, чтобы принести обожженные fammeküeches своим самым нетерпеливым клиентам.
Деревня Трюхтерсхайм расположена достаточно близко от Страсбурга, чтобы считаться его пригородом. Это небольшой населенный пункт с деревянно-кирпичными домиками, красующимися своими высокими черепичными крышами. Я припарковала арендованную машину и медленно пошла по узким улицам, чувствуя себя девочкой, попавшей в дом к трем медведям и глядя, как свет пробивается из закрытых ставнями окон. Открылась тяжелая дверь, и из-за нее вырвался внезапный поток теплого воздуха и гул голосов. Меня ждал кулинарный клуб Трюхтерсхайма.
Их было шестеро: шесть женщин с короткими седеющими волосами, широкими улыбками и старомодными именами: Анна-Мария, Сюзан, Жоржетт, Андре, Мария, Иветт – имена, которые могли бы быть немецкими так же, как и французскими. Они собрались дома у Анны-Марии, где она жила с сыном Рене, расположившись на велюровом диване ее winstub, на этот раз не таверны, а гостиной фермерского дома – деревянного жилища, заполненного рамками с фотографиями в стиле сепия и образцами античного фарфора. Эти женщины знали друг друга с детства, их жизни были переплетены деревенским укладом: сначала они были ученицами, потом невестами, матерями, женами, а сейчас стали вдовами. Больше сорока лет они встречаются один-два раза в месяц, чтобы хорошо поесть и выпить, приготовить еду и насладиться общей трапезой. Сегодня они пригласили меня, чтобы я разделила с ними шукрут, une vraie[276] – или, по мнению Рене, который был очень лоялен к кухне своей матери, «la meilleure», лучший. Король среди шукрутов.
Анна-Мария подала тот-самый-шукрут на стол: это была внушительных размеров кастрюлька с капустой и мясом. Кроме того, на стол поставили две тарелки с колбасой и вареной картошкой, вынесенные Сюзан и Иветт. В комнате послышалось восхищенное бормотание и возгласы одобрения, как будто эти женщины не видели шукрута уже лет десять, – на самом деле, они ели его минимум раз в месяц с тех пор, как научились жевать. Анна-Мария обошла каждую из нас, раскладывая по тарелкам все классические компоненты блюда: там были вареная квашеная капуста, пухлые колбаски, обезжиренные полоски свиной подбрюшины (и соленые, и копченые), розовые ломтики копченой корейки, вареная картошка. Это была фермерская еда, настоящая и здоровая, употребляемая с маленькой ложкой горчицы. Я чередовала терпкую квашеную капусту с хвойным ароматом и кусочки свинины мокрого посола, затем брала очень острую колбаску, наслаждаясь контрастом кислой капусты и копченого мяса.
«Когда я была маленькая, у каждой семьи в подвале стояла каменная бочка с шукрутом, – сказала Иветт, сидевшая рядом со мной. – Это был единственный овощ, который мы ели зимой».
Остальные дружным хором согласились: «Ja»[277].