Принцессы, русалки, дороги... - Екатерина Шевелёва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне подумалось, что рядовые покупатели в Токио, вероятно, гораздо бо́льшие знатоки живописи, чем я, и, может быть, считают рисунки Тайсю Канеко старомодными или еще по каким-либо причинам не заслуживающими внимания. Впрочем, могло быть и так, что токономы у большинства граждан Токио были уже давно заполнены или денег на то, чтобы покупать новые картины, не хватало.
— Нарисуйте, пожалуйста, что вы видите перед собой, когда произносят «Япония», — попросила я.
Художнику перевели мою просьбу, но он и на родном языке не сразу понял, что я от него хочу.
— Откуда вы? — спросил он.
— Из Москвы.
— Вы хотите увидеть настоящую Японию?
— Да.
Я попросила господина Тайсю Канеко не торопиться: у меня есть время, а техника японской живописи трудна и искусство трудно уложить в регламент.
— Я привык... Двадцати минут достаточно для наброска, — ответил он.
И вот на листе, обведенном золотой каймой, появилась — нет, не рыбка, не птичка, не ветка сакуры — появилась темная крыша бедной хаты. И черная, как будто бы сожженная земля вокруг. И не красавица Фудзияма, знаменитый вулкан Японии, а серенькая горка, похожая на могильный холмик. И наконец, — легкое розовое облачко сакуры вдали... Не знаю, сколько прошло времени: двадцать минут или, может быть, час? Художник рисовал. Под его кистью на бумаге возникала настоящая Япония, не пестрая и нарядная, какой ее видишь при первом знакомстве. Не праздничная ярмарка, не гигантский базар, а страна, страдающая от многих бед.
Когда рисунок был закончен, я подняла голову и не сразу поняла, что случилось: рабочий стол художника окружала внимательная немая толпа: строгие лица, блестящие, неулыбающиеся глаза.
Много разных людей, пришедших в большой универсальный магазин, смотрели на рисунок, забыв и о необходимости хозяйственных покупок, и об обязательности вежливых улыбок.
Люди молчали. Это было молчание взаимопонимания, молчание митинга, когда все уже высказано и наступает несколько мгновений тишины перед единогласно принимаемым решением.
Рабочий стол художника сейчас окружала тоже настоящая Япония.
Теперь, когда меня спрашивают, полюбила ли я японский народ, я, пожалуй, чаще всего вспоминаю универсальный магазин «Маруноцуи», художника Тайсю Канеко и людей, знающих цену настоящей живописи и настоящей жизни.
НА МЕНЯ КРИЧАТ«РУСАЛКИ»
Испытанное женское лекарство от одиночества — немедленно влюбиться — отпадало: слишком жарко! Испытанное журналистское лекарство от всех бед — немедленно работать — отпадало: слишком жарко!
Отпадали, кажется, все другие лекарства от одиночества: съесть что-нибудь вкусное, пойти в кино, почитать, лечь спать... Отпадали, потому что было жарко. Чудовищно жарко, несмотря на то, что солнце уже садилось. И несмотря на то, что несколько минут тому назад прошел дождь. Впрочем, разве это был дождь? Нет, видимо, какая-то серьезная уборка происходила где-то наверху — например, мытье полов на всех планетах Солнечной системы. И внезапно перенакаленные подпорки надломились, и на Бомбей обрушились гигантские массы воды.
Белоснежные улицы — большинство жителей Бомбея носят белую одежду — стали черными: все прохожие раскрыли большие хмурые зонты; вероятно, очень прочные зонты, потому что их не ломала сумасшедшая вода.
Потом почти мгновенно на блистающем небе затянулись все его трещины и надломы. Солнце стало садиться.
И было по-прежнему чудовищно жарко. Надо мной на максимальной скорости крутился пропеллер — ввинченный в потолок громадный фен. С густым жужжанием он растирал и размешивал зной так, словно сбивал гоголь-моголь. Я прошла расстояние в четыре метра от стола до окна, в котором умещались широкая длинная набережная, море, массивные, построенные из желтоватого камня «Ворота в Индию», похожие на древнюю гробницу. Ощущение такого сходства было у меня, как говорится, заданное: я знала, что «Ворота» — не будущее Индии, а ее прошлое. Они были возведены в 1911 году, по случаю приезда английского короля Георга V и королевы Мери. Они должны были символизировать подавляющую мощь Британской империи. Однако уже через десять лет, когда Бомбей посетил принц Уэльский, многотысячная толпа «приветствовала» его криками: «Гоу! Гоу! Гоу хоум!» — «Убирайся! Убирайся! Убирайся домой!» А в 1947 году, через те же «Ворота в Индию» по желтоватым ступеням, спускающимся к причалу, английские войска отправились обратно в Англию...
Солнце садилось, исступленно сверкая. И был странным этот жаркий влажный закат, — словно солнце не заходило, чтоб наутро снова появиться на небе, а сгорало дотла, исчезало навек. Может быть, лишь черная обугленная головешка останется вскоре от этой исступленной яркости...
Мне казалось, будто с городом в эту минуту что-то случилось. Что-то вроде перемещения органов чувств: звуки замерли, как бы пристально всматриваясь в беспокойные, напряженные краски, а запахи заорали, завопили, заголосили. Гигантский «хор» влажных, насыщенных ливнем запахов висел на пылающей арене заката.
Пахло бензином городского центра и навозом окраин; пахло жасмином и морскими водорослями; французскими духами, рабочим по́том и горчичным маслом; плодами манго, соком кокосовых орехов, корицей, мятой, миндалем. Пахло терпким чадом жаровен городской бедноты и едким дымом горящих под открытым небом бурых костров кремаций. Пахло тленом — наверно, от «башен молчания», где стервятники за несколько часов оставляют от привезенных туда умерших горожан лишь небольшие кучки обклеванных дочиста белых костей... У Бомбея совершенно особенный, странный, тревожный запах.
...О чем бы подумать веселом? Знаю, о чем. Чудно устроены люди! Одним природа дает абсолютный слух музыканта. Другим — острый глаз художника. Третьим — чуткие пальцы хирурга. А иных наделит так, что ну совершенно никакого таланта из этого дара природы не извлечешь!
Попробуйте создать что-либо выдающееся на основе поразительного, исключительного обоняния. Ну да, к сожалению, не обаяния, а именно обоняния!
По запахам я помню города и события.
В Индию я летела через Европу.
Стокгольм пах бриллиантином и сосной (голова чиновника, штемпелевавшего паспорта транзитных пассажиров, была густо напомажена, а здание аэропорта вымыто, очевидно, хвойной эссенцией); Женева пахла всеми сортами шоколада; Рим — розами, кофе и церковными восковыми свечами...
— Мэмсаб смотрит на закат?
Я вздрогнула и уставилась на худого пожилого человека, с лицом и руками цвета густой тени, в белой одежде, босого. Он оказался дежурным по этажу, вошел в комнату бесшумно, хорошо говорил по-английски и называл меня «мэмсаб», то есть «мэмсагиба» — так как, я думала, уже не называют теперь граждане Индии европейских женщин.
...Наверное, еще не раз, слыша суждения о таинственной и непонятной Индии, о загадочной душе индийского народа, буду я вспоминать эту свою первую запись о разговоре с жителем Индии — дежурным по этажу лучшей гостиницы Бомбея «Тадж Махал».
Сколько раз я смеялась — открыто и в душе — над некоторыми нашими туристами, приезжающими в какую, либо страну на десять-двенадцать дней и потом расписывающими свои встречи с местным населением. Таким туристам всегда удивительно везет: шофер такси, лифтер или официант в гостинице немедленно начинают произносить длинные речи о преимуществах социалистической системы перед капиталистической, о тяжком наследии колониализма, об агрессивной политике американских монополий.
Смеялась я, смеялась, а первая моя записанная в дневник встреча в Индии оказалась с дежурным по этажу! Вышколенный за годы обслуживания иностранцев вечерний силуэт в белой одежде позволял себе слова и движения лишь в пределах своих обязанностей. Помимо них, его интересовал, кажется, только закат. Уже раза три индиец взглянул в сторону заходящего солнца. И я никак не могла подобрать для себя определение этого взгляда: удовольствие? Нет, кажется, нет. Неудовольствие? Более похоже, но не то. Благоговение? Еще более похоже, но все же не то. И вдруг я поняла: страх! Сквозь вышколенность и лощеность слуги одного из лучших отелей одной из самых солнечных стран мира проглядывала, как мне показалась, благоговейная боязнь заходящего солнца.
— Что здесь означает такой яркий закат? Завтра будет ветер или дождь?
Дежурный понял меня по-своему. Он произнес (и на этот раз его английский можно было бы назвать только смутным):
— Шива отвращает от людей свой светлый лик созидателя и закрывает все своим темным ликом разрушителя...
Взглянув еще раз в сторону заката, дежурный вышел.
Лишь впоследствии, в течение трех лет жизни в Индии, я постепенно поняла, что Шива и другие боги — а их множество в этой стране, — по существу, лишь тени, за которыми: засуха, муссоны, затмение, землетрясения, проказа, чума, оспа, тиф... Индия — страна обжигающего солнца и выжженного, опустошенного — без единого облачка — неба, страна неистовых громовых раскатов и муссонов, похожих на потопы. Индия — страна, кишащая жизнью, где самый принцип жизни порой становится угрожающим, злобным и разрушающим, страна, наполненная змеями, хищниками, жадной саранчой. Индия перенаселена и перенасыщена плотью, жаждущей существовать, но сплошь и рядом не борющейся за свое существование, — так, словно она, живая плоть природы, убеждена: будучи уничтожена, она немедленно возродится — либо в чреве земли, размякшей и раздобревшей от муссонов, либо в воздухе, густом и жирном от испарений... Только впоследствии я поняла, что индустриализация имеет для Индии не только экономическое, политическое, но и психологическое значение: сам создавая силы, покоряющие природу, человек преодолевает свой страх перед ней!..