Неизбежность - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вздрагиваю от истошного вопля:
— Глядп!
Гляжу вместе со всеми: впереди, перед сопочкой, переливается, рябит озеро — холодное, чистое! — и берег его недалеко, вотвот подойдем. Как я раньше не заметил?
— Вода! — Этот крик, многократно повторенный, подхваченный и мною, сорвал людей с проселка, кинул к сопочке.
Я бежал, опережая иных. Бежал, пока озеро не исчезло! Остолбенел, протер глаза. Что было у меня на физиономии, можно определить, глядя на подчиненных: растерянность, досада, злость.
Определяю: марево, потоки струящегося знойного воздуха, его игра и породила мираж. Ах эти игрушки…
— Елки-моталки! Уж лучше б не привиделось, а то растравило… Напиться бы, ребятки!
— Хочь не от пуза, хочь малость, хочь полфлягп…
— Обман трудящихся! Я считаю, обман!
— Гадство, да и только…
— А похоже, славяне! Как настоящее…
— Когти рвали, как угорелые! Идиоты, обормоты…
— Будто кто нарочно подстроил: поманил — и фигу показал!
— Да уж дуля солидная!
— Чтоб тебе ни дна ни покрышки…
Кому — тебе? Мареву, миражу? Собственным глазам? Но эта ругань деликатная, заворачивают и покруче.
— Прекратить! И шагом марш на дорогу! — обрываю я.
А сам плетусь, как побитая собака. Да и все как побитые. Но ругаться бессмысленно: жажду снимет, что ли? Заученно командую:
— Не отставай, подтянись!
На мои слова реагируют не очень энергично; усталость цапает людей за ноги, как утопающий, мертвой хваткой. Но ладно: через пять-шесть километров — озеро, запланированное комбатом. Обозначенное на карте! Это вам не мираж! Знаю, что на войне планы — рпскованная штуковина, однако упрямо думаю:
"Коль запланировало — будет!" В предвкушении воды, привала, обеда и прочих райских радостей Трушин, я, взводные и отделенные берем у ослабевших солдатиков скатку, оружие или противогаз, — с «сидором», вместилищем солдатских сокровищ, не расстаются. Бойцы и сами помогают друг другу. Может быть, пример командиров действует.
Как дорожные столбики, стоят тарбаганы. Увы, обозначают они не дорогу, которая подчас теряется, словно уходит в песок.
Просто любопытны. И вообще пообвыклись, наше воинство их не распугивает. Солнце высоко. Жара густеет. Вдали, над Хинганским хребтом, закучились пепельные облака. Но к нам не пошли, зависли над отрогами. Будто затаились в засаде, как японские войска в глубине обороны. Смотрю на облака и думаю: не раз так вот возникали они и, не обронив ни капли, откочевывали в Маньчжурию. Теперь мы сами в Маньчжурии. Где-нибудь и сойдемся…
Часом позже вновь возникает озеро. Оно несколько меньше того, привидевшегося, по полноводное, в бликах и в зыби и так же маняще-холодно и чисто, без камышей. Опять вопль:
— Гляди! Озерочек!
На вопль отзываются не так, как в первый раз:
— Сызнова метится?
— Ах ты, елки-моталки! И когда кончится обман трудящихся?
— Точняком, это обман зрения! Нечего тут глядеть!
Это, однако, не оптический обман! Озеро настоящее, всамделишное! Живое озеро! Не веря себе, чешем к берегу. Зачерпываем котелками, кружками, флягами, пилотками. Пьем. И как же искривляются лица от разочарования и отвращения! Логачеев орет благим матом:
— Что за вода? Горько-соленая!
Филипп Головастиков выплескивает из фляги, бубнит:
— С нее пронесет, как с английской соли…
— Фу, пакость! — Егорша Свиридов зол, как задержанный в самоволке солдат. — Но у Толькп Кулагина запоры, ему пользительно.
— Пить нельзя, — стонет Кулагин, не внимая Свиридову. — Пить нельзя! И тут обман трудящихся масс!
Мы с Трушиным обмениваемся взглядом, как бы укоряя друг друга: "Что ж ты, браток? А я-то понадеялся на тебя". Или что-то в этом духе. Сержант Черкасов невозмутимо произносит:
— Не везет нам. Будем терпеть.
Не глядя на Трушина, говорю:
— Будем терпеть, хлопчики! Воду автомашины подбросят.
— Либо самолеты, — говорит Федор, в свою очередь не глядя на меня. — Тылы отстали… Но не дадут же пропасть нашей доблестной дивизии!
Он сводит к шутке, которую не приемлют. Угрюмые, насупленные солдаты отходят от берега, без команды строятся в походную колонну. Доносится речитатив комбата:
— На карте оно пресное! Вероятно, засолонилось…
"Врут карты", — думаю огорченно. Но без питья и впрямь загнемся! Жажда нас докопает! Однако шагать надо. И мы шагаем.
Борясь с жаждой, усталостью и сонливостью. Где японцы, когда будут бои?
— Есть присловье: все врут календари. А тут карты врут, — говорю я и смотрю на Трушина. — На них обозначены полевые дороги, а здесь — одни караванные тропы: верблюжьи копыта выбили. И куда ведут эти тропы, аллах ведает. Заведут не туда, куда нужно, доказывай потом, что ты не верблюд!
И Трушин смотрит на меня, и Трушин многословен:
— Карты приблизительные, да… Мы должны больше полагаться на собственную интуицию, чем на топографические карты.
И озера на них помечены питьевые, а их в помине нет. И поселений, отмеченных на карте, в действительности — тю-тю…
Мы как будто извиняемся друг перед другом.
А поселение, обозначенное картографами, нам попалось на очередном десятке километров. Называлось оно Улан-Усу. Усу — вода, утверждает Федя Трушин, значит, в поселке должны быть колодцы! Если их только японцы не отравили. Недвижно стояла в раскаленном воздухе пыль, поднятая колесами и ногами, и кажется, она никогда не осядет. И вот сквозь пылевую пелену слева замаячили глинобитные мазанки и фанзы. В колонне оживление, говор, выделяется фраза:
— Населенный пункт! Побачим, как живут за границей…
Я прикидываю: головная походная застава прошла этот маленький поселок — не пункт, а пунктик, — стрельбы не было.
Проходим: покосившиеся, полуразваленные, в пересекающихся трещинах мазапки и фанзы, задичавшие, захлестнутые бурым бурьяном дворики. Ни единой живой души. Ни человека, ни животных, ни птиц. Лишь у колодцев с полусгнившими срубами или обложенных серыми плоскими камнями табунились славяне, дзенькали пустые ведра. Мы с Трушиным, Иванов и Петров свернули к колодцам. Слышим:
— Нету воды?
— Была, да сплыла!
— Сухой-сухой. Как у тебя глотка!
— Вода куда-то ушла…
— Потому и жителей пет. Ушли, видать, как только ушла вода…
Вполне возможно. Судя по обветшалости жилищ и запущенности двориков, поселок давненько необитаем. А вообще-то, предчувствуя войну, японцы отселяли местных жителей за Хингап, в глубь Маньчжурии. Ну что ж, пошли дальше. Оставляем за собой лачуги, пристраиваемся к колонне. Где же вы, водоемы, где же вы, полные до краев термосы и канистры? А когда освободителям подвезут обед? Тылы отстали? Мало вас гонял комдив, товарищи интенданты! Вообще на интендантов принято все шишки валить. На кого же еще?
В километре за населенным пунктом при дороге валялись два трупа. Японцы. Рассматривать было некогда, но каждый взглянул. Взглянул и я: одежда цвета хаки, на ногах то ли обмотки, то ли гетры, с обоих не слетели фуражки. Японцы лежали на своих карабинах, ничком, подломив руку или йогу, в неудобной даже для мертвого позе. Подумал так: неудобная даже для мертвого поза — и нахмурился: под японцами подзасохли лужи крови. Трупьт были напоминанием, знаком того, что при стрельбе иногда убивают.
Еще подумал: эти двое нам уже не страшны… В некоем романтическом писании (не в «дивизионке» ль?) вычитал о погибшем бойце: дескать, он и мертвый был страшен врагам! Выспренность и неправда: страшны живые, и мы, живые, страшны для врагов. Так же. как и они для пас. Мои мысли об убитых японцах не были жестокостью. Это просто фронтовая жизнь. А вот на солпцегреве трупы раздует, засмердят, по никто их не собирается закапывать: не отставай, подтянись, шире шаг! И это тоже фронтовая жизнь. Закопают позже…
Когда отошли, Трушин спросил:
— Видал, Петро?
Чего спрашивать? Что я, зажмуривался, что ли? Но ответил без раздражения:
— Видал. И еще навидаюсь…
— Да уж, на смерть насмотримся. И в нашем обличье, и в японском…
Говорим негромко, чтоб солдаты не слышали. Не для них эти рассуждения и этот тон. И тут нагоняют полевые кухни! Ура!
Сладостная команда:
— Прива-а-ал!
Ее повторяю с удовольствием, с наслаждением и дольше, чем нужно. Колонна сворачивает, роты обособляются: кучками рассаживаются, освобождаясь от ноши, разуваясь. Ядреный запашок от портянок улетучивается не сразу. Меж солдатами снует вислоусый и вислоухий санинструктор, будто скособоченный санитарной сумкой, начальственно покрикивает:
— Признавайсь, у кого потертости?
Не признаются, а кое-кто посылает помощника смерти туда-то.
Игнорируя несознательность, санинструктор наклоняется, осматривает ступни, строптивым выговаривает:
— Охромеешь — хрен тебе цена!
Есть ли потертости, нет ли, а топать надо. Но и ножки беречь, конечно, надо. Вдруг вспоминаю об убитых японцах. Мы ушли, они остались лежать на карабинах, на пыльно-кровавой ржавчине. Подзасохшая. ржавая кровь — это знакомо. Будем обедать невдалеке от этих трупов. На западе такое соседство бывало и поближе. Под Оршей, под Осинстроем, например. В январе сорок четвертого, когда было наше наступление неудачное, захлебнувшееся. Сколько ни поднимались в атаку, немцы укладывали страшенным огнем. Нигде после я подобных потерь не видывал: труп на трупе. И обед мы хлебали из котелков, поставленных на закаменевшие, занесенные снегом трупы, которыми были забиты «нейтралка», окопы и траншеи. На этом наступлении, говорят, погорел наш командующий фронтом: перевели на другой фронт, начальником штаба. Уж слишком велики были потери… Здесь, на привале, обед мы получили, как под Оршей, первое и второе, суп и каша — вместе. Проще сказать: густой суп. Плюс тонюсенький ломтик консервированной колбасы, повертев который верный ординарец Драчев изрек: