Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кличбор снял шапочку, опустил ее на пол и вытер чело самым большим и грязным носовым платком, какой когда-либо извлекался в присутствии Титуса из кармана взрослого человека.
– Ах, мой юный друг, звук этих шариков… звук этих глупых шариков. Мне горько, мой мальчик, вспоминать их стеклянные нотки – так же горько, как вспоминать стук дятла в летнем лесу.
– У меня есть несколько шариков, сударь, – сказал Титус, соскальзывая со стола и роясь в кармане штанов.
Кличбор уронил руки вдоль тела, и те повисли, как мертвые. Видимо, радость, вызванная тем, что скромный план его выполняется так успешно, оказалась настолько всепоглощающей, что у него не осталось сил управлять своими конечностями. Широкий, неровный рот старика распахнулся от счастья. Встав и повернувшись спиною к Титусу, он отошел к дальней стене маленького форта. Он был уверен, что радость написана у него на лице и что Школоначальникам не подобает обнажать таковые чувства перед кем бы то ни было, кроме, конечно, их жен, а у него жены не было… совсем никакой.
Титус наблюдал за ним. Как забавно он ставит на пол свои большие ступни – будто медленно шлепает по нему подошвами – не для того, чтобы причинить полу боль, но чтобы его разбудить.
– Мой мальчик, – сказал Кличбор, когда, согнав улыбку с лица, вернулся к Титусу, – вы знаете, это потрясающее совпадение. – Шарики имеются не только у вас, но… – И, словно из ущелья с рваными краями, он извлек из догнивающей тьмы кармана ровно шесть шариков.
– О, сударь! – сказал Титус. – Вот уж не думал, что у вас есть шарики!
– Мой мальчик, – отозвался Кличбор. – Пусть это послужит вам уроком. Так, а где же мы будем играть? А? А? Вот беда-то, мой юный друг, как долог путь вниз, до пола, и как скрипят мои бедные старые мышцы…
Кличбор в несколько приемов опустился на каменный пол.
– Нам следует изучить поверхность на предмет наличия неровностей, гм, да, вот чем должны мы заняться, не правда ли, мой мальчик? Изучить местность, как генералам, а? И наметить на ней поле сражения.
– Да, сударь, – согласился Титус и, упав на колени, пополз бок о бок со старым линялым львом. – Хотя, по-моему, сударь, пол достаточно ровный, один квадрат будет здесь, а…
Но в этот миг дверь растворилась снова и из солнечного света в серый сумрак форта вступил доктор Прюнскваллор.
– Так-так-так-так-так! – заливисто пропел он. – Так-так-так! Клянусь всяческим милосердием, что за ужасное место для содержания под стражей юного графа! Но где же он, легендарный маленький злоумышленник – сей нарушитель границ, презревший неписаные законы, сей греховный до мозга костей мальчуган? Да благословит господь мою потрясенную душу, если я не вижу сразу двух таких – и один куда крупнее другого – или тут кто-то есть с тобой, Титус? но если так, кто ж это может быть и что, во имя пыли и пепла, смогли вы сыскать на лоне земли столь волнующего, что вам приходится ползать по нему, обдирая животы о стерню, точно хищникам, подкрадывающимся к добыче?
Кличбор, кряхтя, встал на колени, а затем, подымаясь на ноги, наступил на полу мантии и продрал здоровенную дыру в ее изношенной ткани. Он распрямил спину и принял позу, приличествующую Школоначальнику; лицо его залила краска.
– Привет, доктор Прюн, – сказал Титус. – Мы просто думали поиграть в шарики.
– В шарики! а? Вот, клянусь всей и всяческой ученостью, весьма высококачественное изобретение, да благословит господь мою сферическую душу! – воскликнул врач. – Однако, если ваш соучастник это не сам Профессор Кличбор, наш Школоначальник, тогда глаза мои ведут себя чрезвычайно удивительным образом.
– Мой дорогой доктор, – произнес Кличбор, вцепляясь чуть ниже плеч руками в мантию, рваный лоскут которой влачился по полу, как спущенный парус, – это и вправду я. Мой ученик, юный граф, дурно себя повел, и я счел своим непременным долгом, воздействовать на него, in loco parentis, прибегнув к той мудрости, какой я располагаю. Дабы помочь ему, если смогу, ибо, как знать, и у стариков может отыскаться какой-никакой опыт; и вернуть его на стезю исполненной мудрости жизни – ибо, как знать, даже у стариков может…
– А вот не нравится мне «стезя исполненной мудрости жизни», Кличбор: гадковатая для Школоначальника фраза, если вы простите мне столь чертовски наглое замечание, – сказал Прюнскваллор. – Впрочем, я понял, что вы хотели сказать. Клянусь всем, что отдает проницательностью, скорее всего, понял. Но что за место для содержания ребенка! Ну-ка, дайте на вас посмотреть, Титус. Как вы себя чувствуете, мой бентамский петушок?
– Спасибо, сударь, хорошо, – сказал Титус. – Завтра я буду свободен.
– О Боже, это разбивает мне сердце, – воскликнул Прюнскваллор. – «Завтра я буду свободен», это же надо! Подойдите ко мне, мой мальчик.
У Доктора перехватило горло. Завтра я буду свободен, думал он, завтра я буду свободен! Вот только наступит ли завтра, в которое будет свободным это дитя?
– Итак, ваш Школоначальник навестил вас и вознамерился поиграть с вами в шарики, – сказал он. – А известно ли вам, что это великая честь? Вы поблагодарили его за то, что он вас посетил?
– Еще нет, сударь, – ответил Титус.
– Ну так надо бы поблагодарить, знаете ли, пока он не ушел.
– Он хороший мальчик, – сказал Кличбор. – Очень хороший. – И, помолчав, добавил, словно возвращаясь на твердую, требующую строгости почву: – …хоть и весьма озорной.
– Но я отвлекаю вас от игры – отвлекаю, клянусь всяческой неосмотрительностью! – вскричал Доктор, прихлопнув Титуса по затылку.
– Может, и вы с нами, доктор Прюн? – спросил Титус. – Тогда мы сможем сыграть в «треуголку».
– А как в нее играют, в «треуголку»? – заинтересованно спросил Прюнскваллор, поддернул элегантные брюки и присел на корточки, обратив к взлохмаченному мальчику смышленое розовое лицо. – Вы-то умеете, друг мой? – осведомился он у Кличбора.
– Еще бы, еще бы, – ответил Кличбор и лицо его посветлело. – Чрезвычайно возвышенная игра.
И он опять опустился на пол.
– Кстати, – Доктор живо повернулся к Профессору, – вы ведь будете на нашем приеме, не правда ли? Вы, сударь, как вам известно, главный наш гость.
Кличбор, скрипя и потрескивая фибрами и сочленениями, снова воздвигся на ноги, с миг простоял величаво и рискованно выпрямившись, и поклонился сидящему на корточках Доктору, отчего клок белых волос пал на его светло-голубые глаза.
– Сударь, – сказал он. – Я буду, сударь, и подчиненные мои со мною. Вы оказали нам великую честь.
После чего он с неожиданным проворством снова пал на колени.
Весь следующий час старый тюремный сторож, приникнув к удобной, величиною с чайную ложку замочной скважине внутренней двери, с изумлением наблюдал, как три фигуры ползают туда-сюда по полу тюремного форта, слушал высокие, переходившие в вопли гиены трели доктора Прюнскваллора, слушал глубокий, дрожащий голос Профессора, взревывавший, точно у старой, счастливой гончей, когда тот забывался, и отражаемые стенами камеры пронзительные вскрики ребенка, раскалывающиеся, как стекло, о каменный пол, когда шарики ударялись один о другой и, кружась на лету, со стуком рушились в положенные квадраты или разлетались по тюремному полу, словно падучие звезды.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Не было во всем Горменгасте звука, способного так оледенить сердце, как стук маленького засаленного костылька, с помощью которого Баркентин приводил в движение свое карликовое тельце.
Резкие, скорые удары этого словно бы железного обрубка по вогнутым камням походили на удары хлыста, на брань, на пощечины милосердию.
Не было в Замке человека, хотя бы раз да не слышавшего, как набирает мощь бряцание зловещего рычага, коим Распорядитель Ритуала проталкивал свое тело вперед, пока иссохшая нога его и костыль одолевали извилистые каменные коридоры со скоростью, в которую невозможно было поверить.
Немного было и таких, кто, заслышав цоканье костыля о далекие плиты, не отворачивал в сторону, чтобы уклониться от маленького, полного тлеющей ярости олицетворения закона, которое топало в багровых лохмотьях сернистым путем своим по середине коридора, никому не уступая дороги.
Наличествовало в этом самом Баркентине нечто от осы и нечто от исхудалой хищной птицы. Нечто от вывихнутого ветрами тернового дерева, а в ноздреватом лице его – нечто от гнома. Из глаз, жутковато слезящихся, сочилась сквозь пелену влаги злоба. Они, эти глаза, казались переполненными – похожими на старые, растрескавшиеся, пожелтевшие блюдца, в которые налили столько топазового чая, что тот вздувается посередке.
При всей нескончаемости, взаимосплетенности и бесчисленности залов и коридоров замка, даже в отдаленнейших из них, в темных оплотах, где, бесконечно далекое от главных артерий, промозглое, распадающееся в прах безмолвие нарушалось лишь редким падением обломка сгнившей древесины да уханьем филина – даже в этих местах забредшего туда человека тревожил, нагоняя страх, вездесущий перестук – и даже будь он чуть слышен, слаб, как щелчок ногтя по ногтю, звук этот, при всей его слабости, внушал ужас. Казалось, от него невозможно укрыться. Ибо костыль, древний, измызганный и крепкий, как железо, и был самим человеком. Доброй крови, доброй красной крови в Баркентине было не больше, чем в его страшной подпорке. Костыль вырастал из старца, как недужная, лишенная нервов конечность – добавочная конечность. Удары его о камень или гулкие доски пола говорили о злобе больше, чем любые слова – и на любом языке.