Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Фуксии увидеть перед собой не просто брата, но мальчика, в слезах прибежавшего к ней, потому что ей, ей, единственной во всем Горменгасте он доверял – о, это искупало все. Какое ей дело до целого мира – она пошла бы на смерть, чтобы защитить брата. Она бы солгала для него! И как солгала! Она бы украла ради него! Ради него она бы убила! Фуксия поднялась на колени и, воздев сильные, округлые руки, испустила громкий, бессвязный вопль непокорства, но тут отворилась дверь и на пороге комнаты возникла госпожа Шлакк. Рука Нянюшки, лежащая на дверной ручке, до коей она не доставала головой, дрогнула, когда старушка, изумясь, увидела стоящую на коленях девушку и услышала ее необузданный вопль.
За Нянюшкой маячил, подняв брови, мужчина с впалыми щеками, облаченный в серую ливрею с поясом из какой-то морской водоросли, – именно такой полагалось, в согласии с неким принятым многие десятилетия назад невразумительным законом, носить лицу, исполняющему обязанности, кои исполнял ныне он. Гирляндочка золотистой травы спадала вдоль правой ноги его до колена. Погоды стояли сухие, и трава похрустывала при всяком его движении.
Титус, первым увидевший их, вскочил на ноги. Однако рот первой успела открыть госпожа Шлакк:
– Посмотрите на ваши руки! – запыхтела она. – На ваши ноги, ваше лицо! Ох, слабое мое сердце! Посмотрите на грязь, на ссадины и царапины, и, и, ох, моя нехорошая, нехорошая светлость, посмотрите на ваши лохмотья! Ох, я могла бы отшлепать вас, да, могла бы, как подумаешь, сколько я всего перештопала, и отстирала, и отгладила, и перебинтовала. О да, еще как могла бы, могла бы отшлепать, и пребольно, вашу жестокую, грязную светлость. Как ты мог. Как ты мог? А я, у меня сердце почти остановилось – да только тебе не до того, о нет, пусть я даже…
Впалощекий прервал ее жалостную тираду.
– Я должен отвести вас к Баркентину, – просто уведомил он Титуса. – Умойтесь, господин мой, и постарайтесь не задерживаться.
– А этому что от него нужно? – негромко спросила Фуксия.
– Не могу знать, ваша светлость, – ответил впалощекий. – Но ради блага вашего брата, почистите его и помогите придумать основательное оправдание. Возможно, оно у него уже имеется. Я не знаю. Не могу знать.
Водоросли его сухо хрустнули – он отвернулся от двери, уставив лукавый взгляд в потолок.
II
Последовавшая неделя стала длиннейшей в жизни Титуса, даже несмотря на незаконные визиты Фуксии в Лишайный Форт. Она отыскала неприметное, узкое оконце, через которое передавала брату все, какие исхитрялась скопить, хлеб и фрукты, тем самым разнообразя удовлетворительную, но малоинтересную еду, которую сторож, – по счастью, глухой старик – готовил для своего неоперившегося узника. Через то же оконце Фуксии удавалось пошептаться с братом.
Баркентин прочел Титусу продлинновенную лекцию, подчеркнув в ней ответственность, каковой ему предстоит облечься; но поскольку Титус с самого начала держался за историю о том, как он заблудился и не смог отыскать дорогу домой, единственным его преступлением сочтено было то, что он вообще куда-то ускакал. Дабы оценить таковой проступок, пришлось снять с высоких полок несколько тяжелых фолиантов, сдуть и стряхнуть пыль с их страниц – и наконец, отыскать соответственные стихи, содержащие прецедент для вынесения приговора: семь дней в Лишайном Форту.
За эту неделю морщинистая да и вообще отвратная физиономия Баркентина, «Властителя Грамот», часто являлась мальчику в ночной тьме. Не менее четырех раз Титусу снилось, как этот калека с жестким ртом и слезящимися глазами гонится за ним с замызганным костылем, ударяя им, будто молотом, в каменные плиты, как струятся за преследователем багровые лохмотья должностной дерюги, как оба они несутся по нескончаемым коридорам.
А просыпаясь, он вспоминал Стирпайка, стоявшего за креслом Баркентина или взлезавшего по стремянке, чтобы отыскать нужный том; вспоминал, как этот бледный мужчина, ибо таковым он был для Титуса, ему подмигнул.
Ничто из того, что знал Титус, никакие силы рассудка ничем тут помочь не могли – он испытывал отвращение, внутренне отшатывался от этого подмигивания, как отшатываешься от касания жабы.
В один из вечеров сотая по счету попытка Титуса пробить деревянную дверь складным ножом, который мальчик метал в нее, полагая, что именно такое применение находят ножам разбойники, была неожиданно прервана. Утром он вдосталь наплакался, поскольку солнце сияло в узких оконных амбразурах, и Титус изнывал по свежему в его памяти дикому лесу, по господину Флэю и Фуксии.
Прервал же попытку негромкий свист, донесшийся от одного из оконцев, и подойдя к нему, мальчик услышал хрипловатый шепот Фуксии:
– Титус.
– Да.
– Это я.
– О, здорово!
– Я надолго не смогу.
– Не сможешь?
– Нет.
– Ну хоть чуть-чуть, Фуксия.
– Нет. Должна занять твое место. Очередной идиотский обряд. Будем драгой искать во рву Утерянные Перлы или еще какую-то дрянь. Я уже должна быть там.
– А!
– Но я вернусь, как стемнеет.
– Здорово!
– Ты мою руку видишь? Дальше мне никак не достать. Титус, как смог далеко, протянул руку сквозь оконную щель в пятифутовой стене, но нащупал лишь кончики сестриных пальцев.
– Мне пора.
– Эх!
– Тебя скоро выпустят, Титус.
Безмолвие Лишайного Форта окружало брата с сестрой, подобно глубокой воде, и соприкасающиеся пальцы их могли быть носами затонувших кораблей, что трутся один о другой в подводных глубинах – таким огромным и живым и все же таким нереальным казалось их соприкасание.
– Фуксия.
– Да.
– Я должен кое-что тебе рассказать.
– Правда?
– Да. Тайну.
– Тайну?
– Да, и про мое приключение.
– Я никому не скажу! Никому, никогда. Что бы ты ни рассказал. Когда я вернусь ночью, а еще лучше – когда тебя выпустят, вот тогда и поговорим. Теперь уж недолго.
Она отняла пальцы. Титус остался один во вселенной.
– Не убирай руку, – сказала после недолгой паузы Фуксия. – Чувствуешь что-нибудь?
Он постарался протянуть пальцы еще дальше во тьму, коснулся чего-то завернутого в бумагу и смог подтянуть это что-то к себе. Бумажный пакетик с ячменным сахаром.
– Фуксия, – шепнул он. Но ответа не было. Сестра ушла.
III
В предпоследний день заключения Титуса посетил гость официальный. Сторож Лишайного Форта отомкнул массивную дверь, и медленно и тяжеловесно вошел на нелепо широких, плоских ступнях Школоначальник Кличбор в зодиакальной мантии и ученой шапочке с обвисшими уголками. Он прошел по устланному травой земляному полу шагов пять, если не больше, и только тогда заметил мальчика, сидящего за столом в углу покоя.
– А. Вот и вы. Да, именно, вот и вы. Как вы, друг мой?
– Хорошо, сударь, спасибо.
– Гм. А здесь не так чтобы очень светло, а, молодой человек? Как вы коротаете ваши досуги?
Кличбор приблизился к столу, за которым стоял теперь Титус. Мысли в благородной, львиной голове старика несколько путались от сочувствия, которое он испытывал к мальчику, однако Кличбор старался, как мог, выдерживать роль Школоначальника. Ему надлежало поселить в душе воспитанника доверие к себе. Такова одна из задач, стоящих перед Школоначальниками. Он должен быть Достойным и Строгим. Он обязан внушать Уважение. А что еще? Кличбор не помнил.
– Уступите мне ваш стул, мой юный друг, – произнес он звучным, торжественным голосом. – Вы ведь можете присесть на стол, не так ли? Определенно можете. Помнится, я, когда был мальчиком, умел проделывать подобные штуки!
Удается ли ему выглядеть хотя бы отчасти забавным? В слабой надежде, что все-таки удается, Кличбор искоса глянул на Титуса, однако на лице мальчика, пододвинувшего Школоначальнику стул и усевшегося, уложив ногу на ногу, на стол, не проступило никакого подобия улыбки. И все же выражение лица его вовсе не было замкнутым.
Кличбор, придерживая подол мантии вровень с плечами, и одновременно отклонив тело от бедер назад и выставив вперед и вниз голову, так что тупой конец длинного подбородка лег в поместительную душку его, словно яйцо в столовую подставку, возвел глаза к потолку.
– Как ваш Школоначальник, – сообщил он, – я счел непременным долгом перемолвится с вами, мой мальчик, in loco parentis[7].
– Да, сударь.
– И посмотреть, не удастся ли нам поладить. Гм!
– Спасибо, сударь, – сказал Титус.
– Гм, – произнес Кличбор. Последовало несколько мгновений довольно неловкого молчания. Затем Школоначальник, обнаружив, что принятая им поза требует от мышц, участвующих в ее сохранении, слишком большого напряжения, опустился на стул и бессознательно подвигал длинной, надменной челюстью вправо-влево, как бы испытуя ее на присутствие зубной боли, которая, странное дело, вот уж пять с лишним часов тому ни с того ни с сего утихла. Возможно, внезапный покой, осенивший тело и разум Кличбора, объяснялся именно тем, что к нему неожиданно – и надолго – вернулось нормальное самочувствие. А возможно, все дело было во врожденной его простоте, позволившей Кличбору почувствовать, что этот исключительный случай (мальчик и Школоначальник, неподвижно сидя один против другого, равно конфузятся перед лицом Взрослого Разума) знаменует существование некой реальности, обособленного мира, тайника, доступ к которому имеют только они. Как бы там ни было, он ощутил внезапный спад напряжения и откликнулся на него долгим, почти лошадиным вздохом с присвистом: Кличбор задумчиво взирал через стол на Титуса, нимало не задаваясь вопросом, приличествует ли Школоначальнику расслабленная, почти обмяклая поза, которую он принял, опустившись на стул. Но, снова заговорив, Кличбор, разумеется, волей-неволей стал выстраивать предложения в приевшейся, пустой манере, от которой ему уже было вовек не избавиться. Какие бы чувства ни крылись в душе Кличбора или в подложечной ямке его, избыть свои закоренелые привычки он не мог. Слова и жесты подчиняются собственным диктаторским, скудным на воображение законам – мертвенному ритуалу, отвергающему воодушевленность.