Римская сатира - Флакк Квинт Гораций
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, — вмешалась в разговор Сцинтилла, — ты не все еще художества негодного раба пересчитал. Блудник он; я не я буду, если его не заклеймят.
— Узнаю каппадокийца, — со смехом сказал Трималхион, — никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, этого тебе никто в могилу не положит. Ты же, Сцинтилла, ревность оставь. Поверь мне, мы вашу сестру тоже достаточно знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал с хозяйкой, да так, что «сам» заподозрил и отправил меня в деревню. Но... «молчи язык, хлеба дам»!
Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста: Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще; то, схватив выдолбленные тростинки, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в лацерну[245], с бичом в руке изображал сцены из быта погонщиков мулов. Наконец, Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил:
— Все лучше и лучше, Масса. Подарю тебе башмаки.
Никогда бы, кажется, не корчилось это мучение, если бы не подали десерт — дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами наподобие ежей. Все это было еще переносимо. Но вот притащили блюдо, столь чудовищное, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей.
— Все, что вы здесь видите, — сказал Трималхион, — из одного вещества сделано.
Я, догадливейший из людей, сразу сообразил, в чем дело.
— Буду очень удивлен, — сказал я, наклонившись к Агамемнону, — если все это не сработано из навоза или по меньшей мере из глины. В Риме, на сатурналиях, мне случалось видеть такие подобия кушаний.
Не успел я вымолвить этих слов, как Трималхион сказал:
— Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины. Дорогого стоит этот человек. Захоти только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала — голубя, из окорока — горлинку, из бедер — курицу; и к тому же, по моему измышлению, имя ему наречено превосходное: он зовется Дедалом. Чтобы вознаградить его за хорошее поведение, я ему выписал из Рима подарок — ножи из норийского железа.
Сейчас же он велел принести эти ножи и долго ими любовался; потом и нам позволили испробовать их остроту, прикладывая лезвие к щекам.
Вдруг вбежали два раба с таким видом, точно они поссорились у водоема, по крайней мере оба несли на плечах амфоры. Тщетно пытался Трималхион рассудить их: они продолжали ссориться и совсем не желали подчиниться его решению; наконец, один другому одновременно разбили палками амфоры. Пораженные невежеством этих пьяниц, мы уставились на драчунов и увидали, что из чрева амфор вывалились устрицы и ракушки, которые раб подобрал, разложил на блюде и стал обносить кругом. Искусный повар еще увеличил это великолепие: он принес на серебряной сковородке жареных улиток, напевая при этом дребезжащим и весьма отвратительным голосом.
Затем началось такое, просто стыдно рассказывать: по какому-то неслыханному обычаю кудрявые мальчики принесли духи в серебряном тазу и натерли ими ноги возлежавших, предварительно опутав голени от колена до самой пятки цветочными гирляндами. Остатки этих же духов были вылиты в сосуды с вином и светильники. Уже Фортуната стала приплясывать, уже Сцинтилла чаще рукоплескала, чем говорила, когда Трималхион закричал:
— Филаргир и Карион, хоть ты и завзятый «зеленый»[246], позволяю вам возлечь; и сожительнице твоей Менофиле скажи, чтобы она тоже возлегла.
Чего еще больше? Челядь переполнила триклиний, так что нас едва не сбросили с ложа. Я узнал повара, который из свиньи гуся делал. Он возлег выше меня, и от него разило подливкой и приправами. Не довольствуясь тем, что его за стол посадили, он принялся передразнивать трагика Эфеса и все время подзадоривал своего господина биться об заклад, утверждая, что зеленые на ближайших играх удержат за собой пальму первенства.
— Друзья, — сказал восхищенный этим пререканием Трималхион, — рабы — тоже люди: одним с нами молоком вскормлены, и не виноваты они, что рок их обездолил. Однако, по моей милости, скоро все напьются вольной воды. Я их всех в завещании своем отпускаю на свободу. Филаргиру, кроме того, отказываю его сожительницу и поместьице. Кариону — домик, и двадесятину, и кровать с постелью. Фортунату же делаю главной наследницей и поручаю ее всем друзьям моим. Всё это я сейчас объявляю затем, чтобы челядь меня уже теперь любила так же, как будет любить когда я умру.
Все принялись благодарить хозяина за его благодеяния; он же, оставив шутки, велел принести экземпляр завещания и посреди вопля домочадцев прочел его от начала до конца. Потом, переведя взгляд на Габинну, проговорил:
— Что скажешь, друг сердечный? Ведь ты воздвигнешь надо мной памятник, как я тебе заказал? Я очень прошу тебя, изобрази у ног моей статуи собачку мою, венки, сосуды с благовониями и все бои Петраита, чтобы я, по милости твоей, еще и после смерти пожил. Вообще же памятник будет по фасаду сто футов, а по бокам — двести. Я хочу, чтобы вокруг праха моего были всякого рода плодовые деревья, а также обширный виноградник. Ибо большая ошибка украшать дома при жизни, а о тех домах, где нам дольше жить, не заботиться. А поэтому, прежде всего, желаю, чтобы в завещании было помечено:
ЭТОТ МОНУМЕНТ НАСЛЕДОВАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ
Впрочем, это уже не мое дело предусмотреть в завещании, чтобы я после смерти не претерпел обиды. Поставлю кого-нибудь из вольноотпущенников моих стражем у гробницы, чтобы к моему памятнику народ за нуждой не бегал. Прошу тебя также вырезать на фронтоне мавзолея корабли, на всех парусах идущие, а я будто в тоге-претексте на трибуне восседаю с пятью золотыми кольцами на руках и из кошелька рассыпаю в народ деньги. Ибо, как тебе известно, я устроил общественную трапезу по два денария на человека. Хорошо бы, если ты находишь возможным, изобразить и самую трапезу и все гражданство, как оно ест и пьет в свое удовольствие. По правую руку помести статую моей Фортунаты с голубкою, и пусть она на цепочке собачку держит. Мальчишечку моего также, а главное побольше винных амфор, хорошо запечатанных, чтобы вино не вытекало. Конечно, изобрази и урну разбитую и отрока, над ней рыдающего. В середине — часы, так, чтобы каждый, кто пожелает узнать, который час, волей-неволей прочел мое имя. Что касается надписи, то вот прослушай внимательно и скажи, достаточно ли она хороша, по твоему мнению:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ
Г. ПОМПЕЙ ТРИМАЛХИОН МЕЦЕНАТИАН
ЕМУ ЗАОЧНО БЫЛ ПРИСУЖДЕН ПОЧЕТНЫЙ СЕВИРАТ
ОН МОГ БЫ УКРАСИТЬ СОБОЙ ЛЮБУЮ ДЕКУРИЮ РИМА[247]
НО НЕ ПОЖЕЛАЛ
БЛАГОЧЕСТИВЫЙ МУДРЫЙ ВЕРНЫЙ ОН ВЫШЕЛ
ИЗ МАЛЕНЬКИХ ЛЮДЕЙ ОСТАВИЛ ТРИДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ
СЕСТЕРЦИЕВ И НИКОГДА НЕ СЛУШАЛ НИ ОДНОГО
ФИЛОСОФА
БУДЬ ЗДОРОВ И ТЫ ТАКЖЕ
Окончив чтение, Трималхион заплакал в три ручья. Плакала Фортуната, плакал Габинна, а затем и вся челядь наполнила триклиний рыданиями, словно ее уже позвали на похороны. Наконец, даже и я готов был расплакаться, как вдруг Трималхион сказал:
— Итак, если мы знаем, что обречены на смерть, почему же нам сейчас не пожить в свое удовольствие? Будьте же все здоровы и веселы! Махнем-ка все в баню: на мой риск! Не раскаетесь! Нагрелась она, словно печь.
— Правильно! — закричал Габинна. — Если я что люблю, так это из одного дня два делать. — Он соскочил с ложа босой и последовал за развеселившимся Трималхионом.
— Что скажешь? — обратился я к Аскилту. — Я умру от одного вида бани.
— Соглашайся, — ответил он, — а когда они направятся в баню, мы в суматохе убежим.