Вечная ночь - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что бывало в истории криминалистики — согласен. А что это подражатель — всё-таки не верю, — сказал Соловьёв.
Гущенко загасил сигарету, посмотрел на часы.
— Ох, заболтался я с вами. На самом деле мне давно пора. Сейчас придётся ехать час, не меньше. Пробки страшные. Удачи вам, следователь Соловьёв. Рад был пообщаться.
* * *— Ольга Юрьевна, правда, что вы раньше работали с серийными убийцами? — спросил мальчик.
— Правда.
— А почему ушли? — спросила девочка.
— Потому что устала. Слушайте, господа студенты, у нас, кажется, сейчас совсем другая тема.
Они столпились вокруг доктора Филипповой, смотрели на неё горящими глазами. Только что им было скучно. Депрессии, старческое слабоумие — что же тут весёлого? Но вот один из них решился спросить про маньяков, и мгновенно всем стало интересно. Оля не собиралась отвечать, но их как будто прорвало.
— А почему разогнали группу Гущенко?
— По приказу министра.
— Правда, что людоед, который делал пельмени из женщин, сбежал из больницы и теперь на свободе?
— Правда.
— Маньяки испытывают раскаяние, муки совести?
— Да.
— Все?
— Почти все, в той или иной форме.
— Откуда они берутся?
— Этого никто не знает.
— Но когда-нибудь удастся найти причину, почему они становятся такими? Что это? Тяжёлое детство? Травмы черепа? Шизофрения?
— Иногда, но не всегда. Слишком мало опыта в изучении их психики, чтобы обобщать и делать глобальные выводы.
— Вы видели Чикатило? Говорили с ним?
— Видела, говорила.
— Ну и как?
— Никак. Ни рогов, ни клыков. Ничтожный, вежливый, нудный, любил рассказывать о себе, был недоволен, что его личностью мало интересуются, мало изучают его богатый и сложный внутренний мир. Если не знать, кто он, невозможно представить, что это жалкое существо способно кого-то убить.
— Расскажите про самого страшного убийцу, с которым вы работали.
— Вообще-то, у нас здесь не пресс-конференция.
— Вообще-то, лично я собираюсь заниматься судебной психиатрией, — заявила высокая худая девочка, глядя на Олю из-под красной чёлки, — не знаю, как остальные, но я от вас, Ольга Юрьевна, всё равно не отстану.
Оля поняла: эта не отстанет.
— Что именно ты хочешь услышать?
— Кто был самый страшный? Кто не испытывал раскаяния, вообще никакого? В ком не было ничего человеческого? Ни жалости, ни совести, ничего.
— Я уже сказала, угрызениями совести мучился каждый. Ну почти каждый. Убийц, которые вообще не знали раскаяния, я встречала совсем немного. Может быть, только одного. Он, пожалуй, был самым страшным. Вячеслав Редькин.
Она назвала имя, тут же отчётливо вспомнила лицо и подумала: «Кого же он мне напоминает?»
Румяный белокожий красавец, в свои семьдесят он выглядел на сорок. Главный инженер приборостроительного завода. Москвич с высшим техническим образованием. Женат. Двое детей, четверо внуков. Завёл себе потихоньку вторую тайную семью. Познакомился с прелестной девушкой двадцати трёх лет, доброй, тихой, улыбчивой Инночкой. Снял скромную квартирку на окраине Москвы. Законной супруге говорил, что отправляется в командировку, а сам ездил к Инночке. Ситуация вполне банальная, можно сказать, типичная, если бы не некоторые детали. Инночка имела диагноз — олигофрения в стадии дебильности. Каждый год она беременела и рожала. Редькин сам принимал роды. Плаценту съедал сразу. Кровь, печень, сердце и мозг младенцев хранил в холодильнике, потреблял маленькими порциями, запивая грудным молоком своей возлюбленной.
— Видите, как я потрясающе выгляжу, — говорил он Ольге Юрьевне и профессору Гущенко, — я забочусь о своём здоровье, хочу прожить сто двадцать лет. Я изучаю и использую древнейшие рецепты эликсиров молодости. Вы ведь потребляете животный белок, правильно? Гемотаген из телячьей крови. Косметика на основе плаценты. Даунята, которых рожала Инночка, от телят ничем не отличаются. Да и сама она разве человек? Зато я — смотрите, здоров, хорош собой. Кровь с молоком.
— Редькин ни малейшего раскаяния не испытывал. Был признан вменяемым и задушен сокамерниками в Бутырке, — Оля оглядела притихших студентов, — ну и хватит об этом.
— Он вам снится? — спросила девочка с красной чёлкой.
— Я сказала — хватит.
Редькин правда снился иногда Оле, в самых страшных кошмарах возникала его самодовольная белозубая улыбка, здоровый румянец, ясные голубые глаза.
У Карусельщика похожая улыбка, такие же белые зубы, красные губы, такая же нежная кожа с лёгким румянцем и глаза такие же ясные, только не голубые, а карие.
Думать о Карусельщике было противно. Главный просил показать его студентам: такой любопытный, редкий случай, потеря автобиографической памяти. Она не стала этого делать.
Она все старалась преодолеть личное отвращение, которое для врача непозволительно. Старалась, но не могла. Его монологи отдавали вкрадчивой гнильцой, глумливым высокомерием. Он издевался над ней, над стариком Никоновым, так же, как, наверное, над всеми другими людьми в его другой, внешней жизни, от которой спрятался сюда.
Его душат нереализованные амбиции. Он пытается стать писателем. Но ничего, кроме порно, садо-мазо, у него не получается. Он может писать только гадость. И пишет её, имеет свой сайт в Интернете.
«Стоп. Ты опять фантазируешь! Ты пока не знаешь, преступник он или нет. Пока он всего лишь один из твоих больных».
На самом деле Оля не сомневалась, что Карусельщик действительно болен, хотя вполне адаптирован социально, память в порядке, интеллект достаточно высок. Но у него, бедняги, тяжёлая форма нравственной идиотии. Патология, практически не описанная в советской психиатрии. У немецких и австрийских классиков, у Крепелина, у Блейлера, кое-что об этом есть.
Нравственный идиот — человек, напрочь лишённый совести и сострадания. Логичней было бы назвать его идиотом безнравственным. Такие крайне редко попадают в тюрьмы и в дома скорби. Это вовсе не тип уголовного преступника. Они слишком осторожны и хитры, чтобы пойти на прямое преступление. Это тип искусителя. Из них получаются успешные чиновники, политики, особенно преуспевают они в сфере торговли и рекламы. Они, как правило, неплохо образованы, бывают обаятельными, светскими, милыми. Правда, безнравственный идиот в чистом, классическом виде встречается крайне редко. В среднестатистическом подлеце, взяточнике, мошеннике присутствуют некоторые элементы идиотии, в более или менее мягком, размытом варианте. С возрастом, в зависимости от внешних обстоятельств, от окружения, патология может прогрессировать, но возможна и ремиссия.
«Ты полагаешь, Карусельщик ест младенцев? — спросила себя Оля. — Может, он просто мошенник, авантюрист. Никакое не чудовище. Даже если он кого-то и ест, то не в прямом, а в переносном смысле. И уж никак не младенцев. Нет. Не младенцев. Детей постарше».
Глава двенадцатая
Борис Александрович распахнул окно. В голове все путалось. Ветер зашуршал тетрадными страницами. Хлопнула дверь. От удара сорвалась с полки тонкая медная фигурка Дон Кихота и больно задела плечо.
Тетрадка оказалась действительно точно такая же, в линейку, сорок восемь листов, игрушечные медвежата на обложке. Не мудрено, что девочка перепутала и сдала её вместо той, в которой было сочинение. Никогда, ни разу в жизни, Борис Александрович не читал чужих дневников. Было сложно решиться, он чувствовал себя почти вором.
Он открыл и тут же закрыл тетрадь, отправился на кухню, включил чайник, присел на корточки перед холодильником. Заветренный кусок «докторской», три яйца, сковородка, накрытая тарелкой. На сковородке гречневая каша и полторы котлеты в сухарях, судя по запаху, недельной давности. Впервые за эти дни он по-настоящему проголодался. Выкинул все со сковородки, вымыл её, обжарил колбасу, залил яйцами. Пока готовил и ел, окончательно успокоился. Заварил себе крепкий чай, отыскал высохшую половинку лимона. С дымящейся чашкой вернулся в кабинет, открыл первую страницу. Глубоко вздохнул и даже перекрестился.
Почерк был настолько корявый и неразборчивый, что пришлось взять лупу.
Март, полночь.
Привет, мой новый дневник! Извини, что ты не такой красивый, как предыдущий. Это маскировка. Раньше я писала в толстом ежедневнике. Но однажды мама меня застукала, спросила, что это я пишу. Я сказала: так, набрасываю план доклада по биологии. Ляпнула, что в голову пришло, и главное, перевернула книжечку обложкой вверх. Мама, конечно, сразу напряглась. Стала спрашивать, какая тема доклада. Я врала, врала, плела чего-то, но уже знала: как только я уйду из дома, она устроит шмон, найдёт и прочитает. А там такое…
Ладно, там уже ни фига нет. Ежедневник я сожгла у папы в камине. Никто не заметил. Потом долго ничего не писала. Это, правда, дико стремно. Я знаю, мама бы многое отдала, чтобы прочитать мой дневник. Её в последнее время все во мне напрягает. Она даже на курсы психологов ходит, чтобы разобраться во мне. Бедная, глупая моя мамочка! Вот сейчас я пишу спокойно. Если зайдёт и увидит обычную школьную тетрадь, у неё никаких вопросов не возникнет. Что я пишу? Черновик сочинения. К тому же у меня почерк непонятный, как будто это шифровка. А у мамы зрение плохое.