Африканская ферма - Оливия Шрейнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Губы Линдал слегка раздвинулись в улыбке.
— Нас принуждают смотреть на брак как на профессию, а если мы жалуемся, говорят, что мы вольны выходить или не выходить замуж. Так-то оно так, но ведь кошка, плавающая в бадье по пруду, вольна не мочить ног, не хочешь — сиди в бадье; и утопающего никто не вынуждает хвататься за соломинку. Хороша свобода! Пусть каждый мужчина подумает хоть пять минут, что значит для женщины остаться старой девой, тогда он не будет говорить пустое. Легко ли всю жизнь влачить подобное существование да еще жить, как это бывает в девяти случаях из десяти, под ногтем у другой женщины? Легко ли сознавать, что тебе уготована старость без почета, без радости труда, без любви? Много ли нашлось бы мужчин, которые во имя высшей идеи согласились бы пожертвовать всем, что им дорого в жизни?
Она рассмеялась коротким недобрым смехом.
— А когда исчерпаны все аргументы против женщин, говорят так: «Ну что ж, продолжайте в том же духе. Если вы станете такими, как желаете, и дети унаследуют вашу культуру, пострадаете в первую очередь вы сами. Избыток интеллекта приведет к угасанию страстей и тем самым к вымиранию рода человеческого…» Глупцы! — воскликнула она с презрительной гримасой. — Дикарь сидит на обочине, обгладывает кость, попивает самодельное зелье и мурлычет от удовольствия; цивилизованный сын девятнадцатого века сидит в кресле, с видом знатока пригубливает отборные вина и смакует деликатесы. Он-то понимает толк во вкусной еде. Выступающей челюсти и скошенного лба нет уже и в помине, весь его облик изменился развитием интеллекта, но его обуревают те же страсти — только более утонченные, более избирательные и даже более сильные. Глупцы! Разве мужчины не ели, не дрались за женщин в те времена, когда они еще не умели ни прощать, ни поклоняться богам, когда только еще учились ходить на задних ногах? Даже если исчезнут все благоприобретенные человеческой природой качества, их основа останется незыблемой.
Она помолчала, а потом тихо, будто размышляя вслух, сказала:
— Нам говорят: «Хорошо, предположим, человеческий род уцелеет, — чего же вы добьетесь? Утвердите на земле справедливость и равенство в ущерб любви? Когда мужчины и женщины обретут полное равноправие, любви не останется места. Высококультурные женщины не смогут полюбить и не узнают мужской любви». Неужели же они ничего не видят, ничего не понимают? Ведь это только тетушка Санни хоронит супруга за супругом, приговаривая: «Бог дал, бог и взял, да будет благословенно имя его», — и каждый раз ищет нового. А человек глубокого ума и сильных чувств после смерти супруги, которая ничего не щадила ради него, не находит себе покоя, пока не уснет вечным сном.
Великая душа привлекает к себе — и сама тянется к другим людям с несравненно большей силой, чем душа мелкая; чем выше духовный рост человека, тем глубже корни у древа его любви и тем раскидистее крона. Именно ради такой любви, а не ради чего-нибудь другого и хочется жить.
Линдал прислонилась головой к каменной ограде и печальным нежным взглядом смотрела вслед удалявшейся птице.
— Настанет время, — сказала она тихо, — когда любовь не будет покупаться и продаваться, когда она перестанет быть средством добывать кусок хлеба, когда жизнь каждой женщины будет наполнена упорным, свободным трудом, — любовь сама придет к ней и озарит все своим таинственным светом, придет нежданно-негаданно. Но это будет тогда, а сейчас…
Вальдо ждал, пока она договорит, но Линдал, казалось, забыла о нем.
— Линдал, — вымолвил он наконец, прикосновением руки возвращая ее к действительности. — Ты так хорошо говоришь… Если ты уверена, что наступит чудесное, замечательное время…
— Говорить легко! Трудно молчать.
— Отчего же ты не попытаешься приблизить это время? — спросил он с обезоруживающим простодушием. — Когда ты говоришь, я верю каждому твоему слову. И другие прислушаются.
— А вот я в этом не уверена, — сказала она с улыбкой.
Глаза ее вдруг затянула пелена тоски и усталости, как накануне вечером, когда она смотрела на тень подсвечника.
— Я, Вальдо, я? Пока меня не разбудят, я не сделаю никакого добра ни себе, ни людям. Я живу в каком-то сонном оцепенении, замкнулась в себе. Прежде чем спасать других, надо спасти себя самое…
Он смотрел на нее недоумевающими глазами, но она даже не повернулась к нему.
— Видеть добро и красоту и быть не в силах наполнить ими свою жизнь — не значит ли это уподобиться Моисею на горе Нево? Под ногами у тебя земля, где течет молоко и мед, но ступить на эту землю тебе не суждено. Лучше бы уж и не видеть. Пойдем, — заключила она, заглянув ему в лицо, и, убедясь, что он ничего не понял, добавила: — Пора возвращаться. Досс ждет не дождется завтрака. — Линдал повернулась и позвала собаку. Тем временем Досс самозабвенно разрывал кротовую нору, пытаясь добраться до ее обитателя. Этой страсти он предавался с трехмесячного возраста, но еще ни разу ему не сопутствовала удача.
Вальдо вскинул на плечо пустой мешок и двинулся следом за Линдал. Досс трусил рядом с ней.
Линдал размышляла. Может быть, о том, как трудно выразить свои мысли так, чтобы тебя поняли люди, духовно тебе родственные, о том, как легко забрести в пустынные края личного опыта, где уже не услышишь дружеских шагов. Неожиданно ее размышления прервал Вальдо. Он обогнал ее, остановился и неловким движением достал из кармана маленькую резную шкатулку.
— Это тебе, — сказал он.
— Спасибо. — Линдал внимательно рассматривала его подарок. — Славная вещица.
Шкатулка была сделана гораздо искуснее, чем намогильный столб. В переплетающемся узоре цветов чувствовалась более опытная рука резчика. Местами среди цветов разбросаны были пирамидки. Линдал вертела шкатулку в руках, критически оценивая работу. Вальдо не отводил глаз от своего изделия.
— Странно получилось, — задумчиво проговорил он, указывая на одну пирамидку. — Сначала их не было, и я чувствовал, будто чего-то не хватает. Менял узор, пробовал так и этак, пока не вырезал пирамидки. Только тогда стало хорошо. А почему, я так и не понял. Ведь сами по себе они некрасивы.
— Без них узор из гладких листьев был бы однообразен.
Задумчиво, словно речь шла о чем-то очень для него важном, он покачал головой.
— Небо без облаков однообразно, — сказал он, — однако же красиво. Я часто об этом раздумываю. Нет, красоту не создает ни однообразие ни разнообразие. В чем же красота? В небе, и в твоем лице, и в этой шкатулке, только в небе и в твоем лице ее больше. Но в чем она?
Линдал улыбнулась.
— Ты верен себе, Вальдо. Все те же вечные «почему»? Непременно доискиваешься причин? Мне довольно различать, — сказала она, — красивое и безобразное, реальное и нереальное: а что их породило, откуда вообще возник мир, меня не интересует. Конечно, всегда есть какая-нибудь причина, но что мне до нее? Сколько бы я ни старалась ее найти, мне не доискаться; так к чему ломать голову? А если б и доискалась, стало бы мне от этого легче? Нет. У вас, немцев, врожденная склонность к умствованию. Вам непременно нужно докопаться до сущности, как Доссу до крота. Досс прекрасно знает, что ему никогда не добраться до дна норы, но удержаться выше его сил.
— Но ведь может и докопаться?
— Может! Но только никогда не докопается. Жизнь слишком коротка, чтобы гоняться за вероятностью. Нам нужно реально достижимое.
Она взяла шкатулку под мышку и хотела уже было идти, но тут мимо них проскакал Грегори Роуз в шляпе со страусовым пером и в сапогах с блестящими шпорами, в руках у него был хлыст с серебряным набалдашником. Он галантно раскланялся, и им пришлось подождать, пока уляжется поднятая пыль.
— Вот кому надо бы родиться женщиной, — сказала Линдал. — Как счастлив он был бы обшивать оборочками платьице своей дочери и как мило восседал бы в гостиной, принимая комплименты какого-нибудь настойчивого поклонника. Разве нет?
— Я не останусь здесь, когда он станет хозяином фермы, — отвечал Вальдо, в понятии которого красота никак не сочеталась с особой Грегори Роуза.
— И правильно! — согласилась Линдал. — Женщина по природе своей тиран. Женоподобный мужчина — вдвойне тиран. Куда же ты пойдешь?
— Все равно куда.
— И что будешь делать?
— Я хочу повидать мир.
— Ты будешь разочарован.
— Как ты?
— Да. Только еще сильнее. Люди и мир благосклонны ко мне, а к тебе — нет. Несколько ярдов земли, клочок голубого неба над головой да возможность помечтать — вот и все, что тебе нужно. Меня же тянет к живым людям. Люди — пусть даже злые, недобрые — интересуют меня больше, чем цветы, деревья или звезды. Временами, — продолжала она, отряхивая на ходу пыль со своих юбок, — когда мои мысли не заняты новой прической, которая скрадывала бы мою короткую шею, я забавляюсь, сравнивая между собой людей. Что общего между тетушкой Санни и мною, тобой и Бонапартом Бленкинсом, святым отшельником Симеоном на его столпе и римским императором, который лакомился языками жаворонков? Кажется, ничего, а ведь все мы созданы из одних и тех же элементов, только смешанных в разной пропорции. То, что у одного человека в микроскопической дозе, у другого непомерно велико; что у одного в зачаточном состоянии, у другого прекрасно развито, но у всех все есть, и любая душа служит моделью для всех других.