Рассвет в декабре - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидя в электричке с фашистской газетой перед глазами, посасывая мятную лепешку, он, кажется, вообще ни о чем не думал, во всяком случае в памяти не осталось ровно ничего.
С быстро замирающим грохотом поезд замедлил ход. Остановка.
Он аккуратно сложил газету и не до конца всунул в карман плаща. Пояс был ему очень широк, он был намного худее Каульбаха. Пряжка не хотела держаться на месте и все сползала на прежнюю отметку.
Заводская электричка стояла у платформы, ожидая последнего поезда. Подъезжая, он издали узнавал знакомые места: завод, укрытый сосновым лесом, и дальше — совершенно открыто, на виду, симметрично стоявшие блоки лагеря, куда в свое время привезли его: «рабочую силу», взамен немецких рабочих, которых с каждым месяцем все больше и больше забирали и отправляли на фронт… И вот он снова по тем же рельсам подъезжал обратно. Четвертый цех лежал наполовину в развалинах после бомбежки союзной авиации.
На платформе заводского тупика пряжка опять распустила пояс, и он с ней боролся все время, пока шел но платформе, даже не успел приготовить пропуск, подойдя вплотную к контрольному пункту, пропустил вперед двоих, шедших за ним следом, — вольных рабочих, наверное из ночной смены. Его пропустили без единого слова. Обратно в лагерь пропустили. И он пошел по двору к цеху номер два, вспоминая, где там трансформаторная будка.
Он постучал, и железная дверь отворилась. Только по тому, как мгновенно она отворилась, он понял, до чего тут его ждали. Перед ним стоял высокий, сутуловатый человек в спецовке, глядел исподлобья и без того глубоко посаженными глазами, равнодушно и угрюмо. Тяжелая челюсть, казалось, лежала на выпуклой грудной клетке, когда он стоял так, будто готовясь боднуть того, кто на него кинется.
— Тебе всего двадцать минут до последнего поезда, — сказал, как его научили, Алексей и быстро стал стаскивать с себя плащ, шляпу, пиджак.
— Я знаю расписание, — сказал Каульбах. — В чем тут дело?
— У него схватило сердце. Он на ноги не мог встать. Беккер. Понял? Вот они и послали меня. Гетц… попросил.
— Кто тебя попросил?
— Гетц, Зепп. Я тут вместо Беккера. Я — Беккер теперь.
— Очень глупо. Тебя-то теперь куда девать? — Каульбах машинально одевался, хмурясь, и ворчал, слушая, что ему продолжал говорить Алексей, про какие-то рулоны бумаги для листовок, кем-то увезенные на автокаре во время воздушной тревоги, — в чем там дело было, он сам понятия не имел, его просто научил Гетц рассказать это Каульбаху, и тот внимательно вслушивался и усмехнулся, когда услышал, что бумагу увез один сумасшедший.
Он ощупал карманы, проверяя, что все находится именно на своем месте: пропуск, ключи, билет.
— Ты-то сам здешний? Порядки знаешь? Как же ты оказался там… за проволокой?
— В бомбежку. Во вторую бомбежку, когда обвалился карьер.
— Ну, значит, тебя вычеркнули из списков, тогда больше двухсот списали. Ну, сиди. Вот надевай это. Я тебя запру.
С тоскливым отвращением Алексей стал напяливать на себя опять чужую тонкую полосатую лагерную шкуру. Она оказалась еще хуже его собственной прежней: красный треугольник политического да еще красные круги на куртке и на штанах — знаки побегов из лагеря. Просто лучшего и желать нельзя!
Он стоял опустив руки и ждал, что будет. Свое он сделал — Каульбах переодет, при документах. Ушел куда-то. За него теперь не стоит беспокоиться. За себя тоже не стоит. Если подумать, он сам ничего не сделал за все это время. Ничего не решал. Выполз из-под обвала и, шатаясь, пошел прочь, от лагеря подальше. Его нашли какие-то люди, повели, он за ними пошел, и они спрятали, увели в горы, к старухе, потом обратно повели, а теперь попросил этот Гетц заменить Каульбаха, и он опять пошел, потому что, собственно, у него и тут другого выхода не было, и вот как будто описал полный круг и очутился на старом месте. Только еще похуже.
В шуме работающих станков он не услыхал даже, как открылась железная дверь.
— Вот, этот самый! — Каульбах вытащил его за руку из будки и подтолкнул к человеку в полосатой лагерной одежде. Щёлкнул запираемый замок, и Каульбах, не оглянувшись, торопясь к поезду, быстро ушел.
— Не очень-то ты на Беккера похож. А? — Человек устало вздохнул, — Тут, правда, в лица не очень-то вглядываются. Порядок знаешь? Переклички. Койку заправлять?.. Ну, что делать? Я скажу соседям, что ты с ним вместе числился за одиночным бункером и тебя вернули вместо него в наш блок. Это очень неубедительно, да лучше не придумаю. В канцелярии-то, пожалуй, все обойдется, мы устроим, а вот люди могут не поверить… Ни черта ты на него не похож… Я ведь только староста блока, а есть еще блокфюрер. Правда, он из новых, старый пес влип в историю вместе с уголовными, и его недавно убрали… Когда будет сигнал на поверку, ты иди следом за мной, я потихоньку покажу твое место… Тебе не очень-то будут доверять, не удивляйся. К нам гестапо подсаживает иногда… У меня надежда только вот на что… Те, кто сочтут, что тебя подсадили, будут тебя сторониться и побоятся доносить… Ну, а таких, кто… ну других, кого надо, кое-кого я понемногу предупрежу…
Опять аппельплац, поверка, койка во втором ярусе.
Каульбах на другой день вытребовал его себе, узнав, что он немного разбирается в радиоаппаратуре, поручил возиться с испорченными приемниками, которые охранники притаскивали в починку.
Настоящий радист, работавший рядом в мастерской, за ним приглядывал и, когда надо, молча помогал выпутаться.
Однажды Каульбах, проходя мимо, буркнул на ходу:
— Возьми инструмент и марш ко мне в трансформаторную.
За железной дверью будки гремел и гудел моторами, визжал, грохотал цех.
— Если мы все доживем до рассвета, тебе передать велела моя жена. Понял? Это моя жена велела тебе сказать, она тебе подарит ужасно красивый галстук. И сама завяжет на твоей шершавой гусиной шее, это я от себя добавляю, она не говорила «гусиной», понял? И если она будет выглядеть не хуже портрета Марлен Дитрих, она тебя при этом еще поцелует семь раз, хотя шесть тут будет лишних, это я опять от себя добавляю. И вообще после этого ты будешь иметь дело со мной. Ну вот, я передал.
— Скажи ей спасибо. И что я согласен обойтись без портрета Марлен Дитрих.
— Ах вот ты какой! Ну, значит, будешь со мной иметь дело, Я так ей и скажу!.. Тащи этот кабель…
Но прежде чем они вышли из будки, он придержал Алексея своей огромной ручищей за плечо:
— Да ты понял? Она ведь правда тебя целует, чертов сын… Ну берись, потащим это!
Это все началось у него, вероятно, дня два или три назад. Так долго и так сильно уже давно с ним этого не было.
К вечеру, вернее, к ночи, около двенадцати часов, ему стало плохо. Не сразу, а так вот, как играют. Тепло!.. Очень тепло!.. Горячо! Становилось все хуже. Из комнаты, из дома, из ежедневности привычной жизни его уносило куда-то. Он чувствовал, что уходит, так же ясно чувствовал, как если бы его уносили на носилках, вернее, нет, он-то, пожалуй, оставался на месте, а голоса, комната, потолок, квартира — это все вдруг уезжало: растворялось, бледнело, теряло очертания и обычный смысл. «И каждый вечер, в час назначенный…» — проговорил он, но никто этого не мог слышать… это ведь правда был вечер и час вечерний, назначенный. И это была последняя мысль ЗДЕСЬ.
И сразу же он очутился в окаянном темном туннеле, в узкой, давящей со всех сторон земляной щели, и ему нужно было ползти в нее, втискиваться, выползать из-под обвала.
Потом было как-то все сразу в его мыслях или вовсе ничего, хотя он с отчужденным интересом минутами понимал, что с ним что-то делают, даже узнавал вновь появившегося доктора с бородкой, и, кажется, бывало то светло, то темно, — значит, дни проходили — для тех, кто оставался в комнате, в то время как он, после вспышек точнейших воспоминаний, путаясь в скользких зарослях тяжкого сна, искаженного бреда памяти, продирался по винтовой лестнице на колокольню: колокол оказывался обманный. Он весь был мягкий, язык ударялся в стенки беззвучно, как в ватник. Он напрягал во сне все силы, повторял: «Нет, не ватный, ты медный», и колокол сделался медным, но язык превратился в тряпку, в мягкий диванный валик, и опять он зря пытался его раскачать — тот болтался, не издавая ни звука. «Это уж точно — сон, это только сон», — напрягая волю, чтоб проснуться, говорил он себе, и действительно мало-помалу сон начинал гаснуть, и он полупроснулся и даже услышал дневной, обыденный голос Олега:
— Иди сюда, он проснулся!
Бодрый голос Нины быстро приближался, на ходу ответил:
— Вижу, вижу. Ты иди ко мне в комнату. Я уже выспалась. Теперь я тут буду. Уходи, если тебе нужно.
— Я посижу… Там!..
Он почувствовал, как ее рука, обняв его, приподняла голову, потом носик поилки с пахучим лекарством мягко протиснулся ему между губ, во рту стало прохладно. Он глотнул раз, другой, выпил все, заморгал и совсем открыл глаза.