Через триста лет после радуги - Олег Михайлович Куваев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне было 22 года, и у меня был свой пароход, — сказал Людвиг. — Достался от отца. Маленький старый пароход, но в то время это значило много. Вот. — Он достал бумажник и вынул оттуда желтую, твердого картона фотографию. Причал, борт судна с какими-то разводами, и на фоне борта высокий светловолосый парень с победными глазами, в морской фуражке. — Когда перед войной советские войска занимали Латвию, мне предложили огромные деньги за рейс в Гамбург. Я согласился. Я был отчаянным, молодой человек. Я твердо хотел быть хозяином, организовать свою «Кунард Лайн». На всех океанах мои пароходы. Нас несколько раз обстреливали, но пассажиры, которые дали большие деньги, говорили: «Гамбург», и я шел.
В Гамбурге у меня пароход отняли. Я обиделся на немцев и перешел границу Франции. Потом попал в Африку. Воевал с Роммелем, был в иностранном легионе. У меня французские ордена, звание. Говорят, помогало, что походил на одного их генерала. Нет, просто я верил в свою звезду и ни черта не боялся.
После войны я вернулся, хотел забрать родных и жить во Франции. Их никого не было, немцы убили всех, узнав, что я воюю с их Роммелем. И вот тогда я понял, чем была эта война. В Африке были игрушки. Я попросил советское подданство. Мне его дали. Смутное было время — одни латыши стреляли в других по лесам. Раньше их убивали немцы, теперь они — друг друга. Я боялся, что меня арестуют: бывший капиталист, помог бежать сотне других, приехал из империалистической державы. Я не мог видеть, как латыши убивают друг друга.
Я пошел в ЧК и сказал: знаете, я не шпион и не враг. Но я не хочу, чтобы меня ссылали. Давайте, я сам поеду туда, куда ссылают, — мне все равно, куда ехать. Мне сказали: «Езжай. Езжай куда хочешь. Ну, сказали, езжай на Север».
Я поехал на Север, потом попал сюда. И, знаете, я часто думаю: вместо Гамбурга мне надо было сразу ехать сюда.
В этом нет странного, ребята. Я не совсем маленький человек. Море, Африку, почет, деньги и смерть я трогал своими руками. Но вот на старости лет из всех нужных дел я могу вспомнить только одно: хлеб, который я пек здесь людям. У любого, большого и малого, корабля есть своя гавань. Моя гавань была здесь, а я не знал этого ни в Гамбурге, ни во Франции, ни в Алжире…
Людвиг замолчал, потом спокойным таким жестом вынул из нагрудного кармана аккуратнейший платок и спокойно же приложил к уголкам глаз.
— Я пьян, — сказал он. — Пьяные часто плачут. Наверное, я видел в своей жизни сотни плачущих пьяных мужчин.
— Вот, Саня, — сказал с мечтой Муханов. — Свой пароход, вроде мотоцикла. Африка. Французские ордена. А мы живем с тобой, как утки в осоке. Только осоку и видим.
«Кошмар, — чуть покачиваясь на стуле, думал Санька. — Да тут зоосад какой-то. Одни сбегают, другие прибегают, третьих присылают. Иллюзион».
В это время стукнула дверь, и, как глас судьбы, как трезвое воспоминание о жизни в этом сумасшедшем дне, вошел председатель Гаврилов.
Прищуренным якутским взглядом он окинул стол и сказал зловеще:
— Уже! Успели! Шустрые вы, ребята.
— Да, — радушно улыбнулся Людвиг. — Я знакомился с этими хорошими молодыми людьми.
— Знакомились мы, — юродивым тоном промямлил Муханов.
И пьяный Санька по этому тону, по мухановскому голосу понял, что сегодня что-то стряслось, ликует сегодня Колька Муханов. Так бывало на Кертунге после дня хорошей работы, корца Пустые гвозди давал план и они вышибали не только норму, но и прогрессивку, и жизнь становилась яснее. В такие дни Саньке после возни с воротком и ломиком хотелось одного: поесть тушенки и залечь на нары, а в Муханова как бес вселялся, он начинал прикидываться дурачком, по очереди заводить всех ребят из балка.
Гаврилов потряс пустую бутылку:
— Еще есть?
— Есть, — ответил Людвиг. — Имеем в запасе еще одну.
— Тащи.
— Да, — снова смиренно сказал Муханов. — Будем знакомиться еще.
Гаврилов ничего не ответил на мухановское нахальство, налил полный стакан. Выпил и заблестел узкими глазками.
— Вы, ребята, умные, или живете, как грибы под деревом, просто так?
— Да ведь как сказать, — не сказал, а пропел Муханов. — У нас в Муроме говорят: «Гриб — он ежели, то тоже…»
— Врешь, — перебил его Гаврилов. — Эту поговорку ты сейчас сам выдумал. Дело так. Деньги сейчас вам платить буду я. Должен я знать — кому плачу?
Коньяк совсем сильно ударил Саньке в голову, и в этой странной обстановке, в странных каких-то местах, в круглом каком-то дурацком доме он чувствовал себя хитрым-прехитрым зверем, мудрым таким змием, который знает и понимает все.
— Может быть, лучше сказать за что и сколько? — многозначительно оказал он.
— Нет! — отмахнулся Гаврилов. — Не так давно прислали мне ветврача. Институт. Высший специалист. Я в слезы. От радости. Давай, говорю, лечи оленей, учи моих пастухов по науке. Они темные люди и оленей, говорю, пасут, как их в каменном веке пасли. «Я оленей в глаза не видал, — отвечает мне высший специалист. — Может, маленьким в зоопарке видел. Не помню. Я коневод. Здесь что, лошадей нету?» — «Нету, говорю, езжай обратно». И заплатил я ему за дорогу туда-сюда от Мелитополя и еще месячный оклад.
— Повезло специалисту, — ухмыльнулся Муханов.
— Глупый ты, — сказал Гаврилов. — У меня в стадах 12 тыщ голов оленей. И пасут их эти самые темные, темные старики. Живут в ярангах, как миллион лет назад, и зарабатывают деньги, каких вы в глаза не видали.
— Это так, это так, — согласно кивал головой Людвиг.
— За что старикам такая везуха? — спросил Муханов.
— Потому что люди эти имеют страшную привычку и специальный ум, — грозно сказал Гаврилов.
— Что лошадь, что олень, все равно — копыта.
— Ты первый это сказал? Побольше тебя орлы от меня отмахивались такими словами. Что олень ягель ест — тоже, конечно, знаешь? А что олень летом ест одно, зимой другое, весной третье — тебе неизвестно, как тому зоотехнику и многим орлам. Так? И что олень самый капризный на свете зверь, тоже не знаешь? Выжил там, где мамонты передохли, и погибает от пустой царапины. Десять лет надо изучать этих оленей, чтобы сказать: ничего я в них не понимаю.
— На здоровье. Кто мешает, — ехидно прищурился Колька.
— Олень мешает, — яростно ответил Гаврилов. — Он, понимаешь, возле теплой избы не стоит, ему ходить надо. И не нашлось пока ни головы, ни рук, которые бы сделали