Птички в клетках (сборник рассказов) - Виктор Притчетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рода взяла сумочку.
— Диана, любовь моя, — позвал официантку Чатти. — Кажется, мне нужен счет.
Пока Чатти расплачивался, оба молчали, затем Рода сказала:
— Спасибо за прекрасный вечер. Приезжайте к нам как-нибудь. Ронни будет рад.
— Сто тысяч фунтов? — спросил Карво. — Кто тебе сказал?
— Клотильда, — сказал Чатти. — Сторонница папы. Помнишь альбигойцев…
— Но мы же от них отказались, — сказал Карво.
— Знаю, — сказал Чатти. — Мне вспомнилось бегство любовников через Пиренеи вместе с Клотильдой, которая докопалась до истины и из ревности выдала их инквизиции. Рода Джонсон. Еще одна трагедия в моей жизни. Я заглянул в душу добродетельной женщины, чего никогда не следует делать.
Карво пропустил это мимо ушей.
— Вот если бы этот сюжет дать шведам, — осторожно начал он, — они бы сделали отличный фильм.
— При чем здесь шведы, при чем здесь альбигойцы. Здесь явно попахивает Англией, ее западным побережьем. Поль — чистейший вымысел. Зато его поместье можно было использовать как надежную гарантию платежеспособности, особенно после его смерти.
— О ком ты говоришь? — спросил Карво.
— О Поле, брате Кристины.
— Но он мертв.
— Ты плохо слушаешь, — сказал Чатти. — Вспомни, что он должен был бы ей оставить. Она тебе говорила?
— Говорила, а что? — удивленно спросил Карво.
— А то, что все историки рано или поздно сходят с ума. Из-за тяжкой и нудной работы. Давит на психику. У них возникает чувство величия, и они уже не в состоянии отличить, где кончается история и начинается личная жизнь. К тому же им плохо платят. Ей нужны были деньги. Так что винить некого, — сказал Чатти.
— Когда Джонсоны уехали? — спросил Карво.
— Они не уезжали. У нее нервное расстройство, и ее поместили в частную лечебницу.
— Ты говорил. Когда это произошло?
— Давно.
Чатти вынул записную книжку:
— Четвертого октября.
И тогда случилось невероятное. Карво, не помнивший дня рождения своей жены, страдалец, забывавший даты своих нескольких свадебных годовщин, человек, за которого всю работу выполняли подчиненные, который жил у всех на виду, удивил Чатти сугубой интимностью своего поступка: он вынул миниатюрную записную книжицу. Чатти видел ее только однажды, в дни болезни Карво. Он даже видел страничку, куда ежемесячно, каждый первый вторник, Карво заносил свой вес. Карво открыл книжицу и сказал:
— У меня тоже помечено четвертое октября. А отчего ты запомнил этот день?
— Чувство потери, — сказал Чатти. — Она исчезла.
— Не знал, что она что-то значит для тебя, — смущенно сказал Карво.
— В том-то и дело, — сказал Чатти, — я и сам не знал. Об этом думаешь по ночам.
— Чатти… — начал Карво. — Нет, не хочу лезть в твои личные дела.
— Между нами ничего такого не было. Она мне больше нравилась, когда была толстой и грязной. Я пригласил их на ферму, но она отказалась. Я обиделся, но теперь понимаю, что зря. И все же это могло бы их обоих спасти.
Карво нажал кнопку и попросил прислать машину.
— Сто тысяч, — сказал Карво, но как-то мягко, отрешенно и одновременно с восхищением, как человек, оказавшийся свидетелем еще одной лопнувшей финансовой затеи, уплывающей под мостами Темзы в открытое море.
— Прикажи шоферу подождать, — сказал Чатти. — Карво, я не хочу лезть в твои личные дела. Хочу только прояснить один момент.
Когда морщины на лице Чатти разглаживались, Карво знал, что отделаться от него невозможно.
— Ладно, если тебе уж так хочется знать, она холодна как камень, — сказал Карво. — Мне это стало ясно… еще у Холлиншедов.
— Что-что, а это мне известно, — сказал Чатти. — Еще с Парижа. Когда я это выяснял, в дверь постучал Ронни. Простофиля, он даже не понял, что происходит. А может быть, понял. Помню, он кивнул. Но сейчас речь о другом. Скажи, сколько она у тебя стрельнула четвертого октября? У меня, например, пятьдесят фунтов. Что я и записал.
— Сущий пустяк, — похвалился Карво, — с меня она содрала семьсот пятьдесят фунтов под поместье.
— Поместье Поля, — сказал Чатти.
У Карво была особая манера умолкать. Он откидывался в кресле, быстро оглядывал кабинет, как бы проверяя, все ли на месте, затем закрывал глаза. Казалось, он находится под наркозом в кресле дантиста. Драмы, одна нелепее другой, проходили перед его мысленным взором. И когда, тяжело дыша, он приходил в себя, то всегда знал, что делать. Карво пришел в себя.
— Занесу это в графу расходов, — сказал он. — А что заставило тебя дать ей деньги?
— Да как тебе сказать… страсть богача к благотворительности.
Карво хмыкнул и поднялся.
— Тебя подбросить?
— Не надо, — сказал Чатти. — Попытаюсь как-нибудь повидать Кристину.
— Не будь дурнем, — сказал Карво. — Все равно деньги не вернешь.
— Я не за этим, — сказал Чатти. — Она ведь совсем одна.
Голос
Перевод И.Бернштейн
Спасатели воткнули лопаты в каменную осыпь и выпрямили спины. Полицейский передал толпе:
— Просьба всем пять минут помолчать. Соблюдайте тишину. Они хотят по голосу определить, где он.
Люди за канатом притихли и, задрав головы, разглядывали церковь, которая теперь зияла пустотой в ряду домов, точно выкрошенный зуб. Бомба разбила крышу и фасад, обвалились хоры. А доска для объявлений по прихоти случая осталась стоять, и на ней все еще значились номера псалмов к воскресной службе на прошлой неделе.
С соседней улицы, куда тоже попала бомба, тянуло текстильной гарью. Прогромыхал мимо автобус, его проводили взглядами бессильного негодования. Проследили в небе над церковью полет голубя — знамение исхода. Воцарилась мертвая тишина. И тогда спасатели услышали голос: человек под развалинами снова пел.
Сначала невнятный, постепенно определился мотив. Двое опять взялись за лопаты, крикнув пострадавшему, чтобы он бодрился, и в ответ пение зазвучало еще громче, мощнее. Стали слышны слова. Тот, кто распоряжался, сделал знак остальным отойти, передние в толпе прислушались. Сомнения не было, засыпанный человек пел псалмы:
О Ты, Чей глас гремел над бездной вод,Смиряя волн бурливый ход!
Посреди разрушенной церкви разговаривали священник с церковным старостой.
— Это мистер Морган, как пить дать он, — сказал староста. — Он по части пения мастак. Серебряные медали получал.
— Да? Не золотые? — нахмурив брови, съязвил преподобный Фрэнк Льюис. Удостоверившись, что Морган жив, он дал выход своему возмущению: — Что он, черт возьми, тут делал? Каким образом оказался в церкви? Я вчера вечером собственноручно запер двери на ключ.
Льюис был крепкий сорокалетний мужчина, но пыль выбелила ему волосы и ресницы и сухим налетом обметала губы, он их то и дело облизывал, мелко, по-обезьяньи, пожевывая, и походил сейчас на вредного, брюзгливого старикашку. Он всю ночь провел под бомбежкой на спасательных работах, смертельно устал. И вот последняя капля: разбомбило его церковь и под обломками оказался этот самый Морган, преподобный Морган, как его называли.
Спасатели между тем снова принялись за работу. Они уже раскопали широкую яму, один стоял в ней и горстями сгребал мусор в корзину. Над ямой клубилась пыль, будто валил дым.
А голос все пел. Он выпевал стих за стихом — сильный, мужественный, мужской. Пробившись, словно росток, сквозь щебень и сор, он рос и ветвился мощно, щедро, немного картинно, подобный дереву, все укрывающему в своей тени. И тень эта надвигалась черными, распростертыми объятьями.
— Валлийцы все здорово поют, — сказал церковный староста. Но, спохватившись, что Льюис тоже валлиец, прибавил: — Я, понятно, ничего против валлийцев не имею.
Льюис думал: "Какой срам! И обязательно ему надо петь во всю глотку, чтобы все слышали. Но я сам вчера запер двери. Как же он, дьявол, сюда пробрался?" А на самом деле он думал: "Как же дьявол сюда пробрался?" Потому что в глазах Льюиса Морган был едва ли не сам дьявол во плоти. Встречая его в лиловом облачении и в камилавке, шествующим, что твой кардинал, по солнечной стороне улицы, Льюис всякий раз весь передергивался от стыда и отвращения. Этот Морган, бывший раньше, до Льюиса, священником в здешней церкви, но потом лишенный сана, да ему, если честно сказать, место в тюрьме, и сидел бы он сейчас за решеткой, когда бы не снисходительность епископа. А он, старый человек с апостольскими сединами и заплывшими от плотского пресыщения глазами, бесстыдно разгуливал в церковном одеянии, будто актер, купаясь в лучах собственного тщеславия, эдакий носатый сатир, козлоногий бес, знакомец всех служанок, завсегдатай местного кабака, игрок на скачках и куритель сигар. Ужасно, конечно, но была своя справедливость в том, что его засыпало взрывом; хотя только Лукавый додумался бы, карая грешника, поразить заодно и храм. И теперь голос нечестивца возносился из-под церковных руин во всей гордыне искусства и порока.