Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго» - Борис Вадимович Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом месте холодным пасмурным утром приведен был в исполнение смертный приговор одиннадцати наиболее виновным по делу о заговоре и двум санитарам-самогонщикам ».
Пастернак был сторонником анархизма только в одной сфере - в сфере художественного общества. Безгосударственному обществу он не сочувствовал, но точно так же его автобиографический герой, Юрий Живаго, не становится на сторону ни красных, ни белых, ибо не дело поэта убивать людей. Он говорит командиру красных партизан Ливерию Микулицыну «Поймите, поймите, наконец, что всё это не для меня. «Юпитер», «не поддаваться панике», «кто сказал а, должен сказать бе», «Мор сделал свое дело, Мор может уйти», - все эти пошлости, все эти выражения не для меня. Я скажу а, а бе не скажу, хоть разорвитесь и лопните.
Я допускаю, что вы светочи и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас и ну вас всех к черту.
Властители ваших дум грешат поговорками, а главную забыли, что насильно мил не будешь, и укоренились в привычке освобождать. И осчастливливать особенно тех, кто об этом не просит. Наверное, вы воображаете, что для меня нет лучшего места на свете, чем ваш лагерь и ваше общество. Наверное, я еще должен благословлять вас и спасибо вам говорить за свою неволю, за то, что вы освободили меня от семьи, от сына, от дома, от дела, ото всего, что мне дорого и чем я жив».
Но в целом в романе Галиуллин выглядит куда благороднее Стрельникова и массовых бессудных расстрелов не совершает. При белой власти Пастернаку жить не довелось, а советскую власть он прочувствовал с избытком.
В своем романе Пастернак хоронит социалистическую утопию как в ее крестьянском, так и в большевистском варианте. Недаром рекламный щит «Моро и Ветчинкин. Сеялки. Молотилки», который Живаго не раз видит на Урале и возле которого его берут в плен партизаны, представляет собой, по меткому замечанию Игоря Смирнова, указание пути в царство крестьянской утопии. Моро - это Томас Мор, автор самого термина «утопия», а «Ветчинкин» - это прозрачный намек на Фрэнсиса Бэкона, автора одного из наиболее известных утопических сочинений «Новая Атлантида» (англ, bacon - ветчина). Показательно, что и Живаго в своем разговоре с партизанами вспоминает Мора, сперва приближенного королем Генрихом VIII, а потом отставленного и казненного. Герой Пастернака предвидит гибель всех социалистических утопий, до которых особенно падки крестьяне, гибель, которую автору довелось наблюдать своими глазами.
А комната Гордона, бывшее ателье модного портного, где происходит последняя встреча Живаго с ним и Дудоровым, заставляет вспомнить роман «Что делать?» Чернышевского и швейную мастерскую Веры Павловны, где она реализует идеи утопического социализма о фаланстерах. Пастернак аллегорически демонстрирует нам, как трансформировалась социалистическая идея к концу жизни Живаго: «Комната Гордона была странного устройства. На ее месте была когда-то мастерская модного портного, с двумя отделениями, нижним и верхним. Оба яруса охватывала с улицы одна цельная зеркальная витрина. По стеклу витрины золотой прописью были изображены фамилия портного и род его занятий. Внутри за витриною шла винтовая лестница из нижнего в верхнее отделение.
Теперь из помещения было выкроено три.
Путем добавочных настилов в мастерской были выгаданы междуярусные антресоли, со странным для жилой комнаты окном. Оно было в метр вышиной и приходилось на уровне пола. Окно покрывали остатки золотых букв. В пробелы между ними виднелись до колен ноги находящихся в комнате. В комнате жил Гордон. У него сидели Живаго, Дудоров и Марина с детьми. В отличие от взрослых, дети целиком во весь рост умещались в раме окна».
От прежней позолоты ничего не осталось. Зеркальная витрина (намек на хрустальный дворец в утопическом сне Веры Павловны) прикрывает внутреннее убожество. Вместо просторного фаланстера люди теперь ютятся в каморках и должны поневоле вписываться в строгие рамки идеологии, причем у детей это получается куда сподручнее, чем у отцов.
В этой беседе только Юрий Живаго был в положении человека, у которого «есть достаточный запас слов, его удовлетворяющий», поэтому он «говорит и думает естественно и связно». Друзья же его «не владели даром речи. В восполнение бедного словаря они, разговаривая, расхаживали по комнате, затягивались папиросою, размахивали руками, по несколько раз повторяли одно и то же».
В отличие от Живаго, Гордон и Дудоров уже сломлены, полумертвы и утратили дар поэтической речи в самом широком смысле этого слова. Они испуганы советской властью и склонны оправдывать свое рабское положение и даже находить его интеллектуально комфортным: «Гордон и Дудоров принадлежали к хорошему профессорскому кругу. Они проводили жизнь среди хороших книг, хороших мыслителей, хороших композиторов, хорошей, всегда, вчера и сегодня хорошей, и только хорошей музыки, и они не знали, что бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы.
Гордон и Дудоров не знали, что даже упреки, которыми они осыпали Живаго, внушались им не чувством преданности другу и желанием повлиять на него, а только неумением свободно думать и управлять по своей воле разговором. Разогнавшаяся телега беседы несла их, куда они совсем не желали. Они не могли повернуть ее и в конце концов должны были налететь на что-нибудь и обо что-нибудь удариться. И они со всего разгону расшибались проповедями и наставлениями об Юрия Андреевича.
Ему насквозь были ясны пружины их пафоса, шаткость их участия, механизм их рассуждений. Однако не мог же он сказать им: «Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали». Но что было бы, если бы друзьям можно было делать подобные признания! И чтобы не огорчать их, Юрий Андреевич покорно их выслушивал.
Дудоров недавно отбыл срок первой своей ссылки и из нее вернулся. Его восстановили в правах, в которых он временно был поражен. Он получил разрешение возобновить свои чтения и занятия в университете.
Теперь он посвящал друзей в свои ощущения и состояния души в ссылке. Он говорил с ними искренне и нелицемерно.