О себе (сборник) - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И состоялась сценка.
Он (возмущено):
— Что вы бьете?
В ответ суровое:
— Идите назад!
Но он уже успел спросить седовласого: «У вас место свободно?»
И тот ответил весьма радушно: «Да, конечно, свободно, садитесь».
И тотчас по ногам бить перестали, молодой человек прошел и сел. И смотрел спектакль. Оказалось, этот молодой зритель был знаменитый ныне журналист Александр Минкин.
Порвалась цепь великая
Перестройка побеждала, пьесы перестали запрещать.
И оказалось… что театр лишился самой мощной, самой действенной у нас (и при том бесплатной) рекламы — запрещения. Начиналась новая эра — когда нужно было завоевывать зрителя без самого надежного тысячелетнего помощника искусства в России — цензуры.
«Поэт в России больше, чем поэт», — утверждал поэт. И был прав. Но и театр в той исчезавшей стране, именуемой СССР, был больше, чем театр. Он был гласностью в темноте.
В темноте люди аплодировали репликам отрицательных героев. И смехом и аплодисментами превращали пьесы о давно прошедших временах во времена сегодняшние. И история из жизни языческих рабовладельческих цивилизаций до смешного оказывалась похожа на историю страны социализма. И на вратах театра было начертано: «Если пишешь, не бойся, если боишься, не пиши». То же было и в литературе. Но эта эра в те, 90-е, явно заканчивалась.
В конце XX века в России перестала существовать цензура… И при Романовых была, и при большевиках была. И, наконец, ее не стало.
«Великое счастье писать то, что ты думаешь», — написал Тацит в Древнем Риме две тысячи лет назад.
И это счастье, казавшееся несбыточным, пришло и в Россию — всего через две тысячи лет после Тацита.
Наступила новая жизнь. Сколько лет прежней жизни было потрачено на мелочные идиотские вычеркивания и смешные сражения с редакторами. Западный драматург мог наплевать на понятие: «границы дозволенного», — советский писатель чувствовал эти границы на уровне подсознания. Теперь мы с ними сравнялись. Теперь мы впервые оказались в одной весовой категории, и я знал, как выиграть бой.
В те годы в Москве шло 10 моих пьес. «Беседы с Сократом», «Театр Времен Нерона и Сенеки», «Она в отсутствии любви и смерти», «Я стою у ресторана…» — в Театре Маяковского, «Наш Декамерон», «Спортивные сцены 81 года» — в Театре Ермоловой, «Лунин…» и «Продолжение Дон Жуана» — в Театре на Бронной, «Старая Актриса…» — в доронинском МХАТе, «Приятная женщина с цветком…» — в Театре эстрады.
Иногда они совпадали, и мне нужно было решать — куда идти. Театр в это время был моей жизнью, и я исправно ходил смотреть, точнее следить, не умирают ли спектакли.
И вот в этот момент я должен был от всего этого отказаться.
Я решил изменить свою жизнь.
Да, перестройка побеждала. Но, как и многие, я спрашивал себя: надолго ли? И вспоминал эксцентрический жест Чаадаева во время той первой русской перестройки. После смерти Николая I, когда все заговорили об «оттепели» (слова Тютчева), славили «гласность» (другое слово, изобретенное в те же времена) и очень верили в реформы, Чаадаев попросил у врача рецепт на мышьяк для крыс. И каждый раз, когда кто-то при нем начинал говорить о надеждах на нового царя, вынимал из кармана рецепт и с усмешкой показывал… Так что мысль: не придется ли нам вскоре повторять любимое стихотворение: «Любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман», не покидала. И когда слышал частое тогда заклинание «перестройка необратима», я вспоминал цитату из воспоминаний мудрого современника той первой русской перестройки А. Никитенко: «Почему-то всему хорошему в России суждено начинаться, но не доходить до конца. Одною рукою мы производим… улучшения, а другою их подрываем; одною рукою даем, а другою отнимаем… Нам хотелось бы нового в частностях, с тем чтобы все главное осталось по-старому».
Так что я обязан был поспешить. Ибо в это время произошло небывалое: открыли вчерашние секретные фонды архивов. И появилась возможность понять то, что меня мучило всю сознательную жизнь: как же это все произошло в 17 году? Современники были потрясены быстротой и внезапностью падения царской России. «Было, было и… вдруг не было», — изумлялся тогдашний публицист. «Народ с пугающей легкостью сдул трехсотлетнюю монархию, как пушинку с рукава», — поражался другой. «Железный занавес» опустился над русской историей, — в отчаянии от внезапности свершившегося, писал третий. — Пора уходить по домам, брать шубы. Обернулись — ни шуб, ни домов уже нет».
Страна тысячелетней автократии в три дня расправилась с режимом. А дальше — больше. Страна, которая называлась Святой Русью, с остервенением начала рушить свои храмы.
Как это все могло произойти?
И почему иностранец маркиз де Кюстин, посетив империю Николая I, где «все молчало, ибо благоденствовало», предсказал… русскую революцию? И что означало определение Достоевского, сказанное о России задолго до 17 года, в дни правления Александра II: «Колеблясь над бездною».
Я обязан был вернуться в Историю. Это было мое второе «возвращение в Итаку».
Вместо того чтобы стать стареющим драматургом, я становился начинающим беллетристом.
Я составил план. Это были три книги.
Они были названы по именам царей. Николай II — последний русский царь. Сталин — первый большевистский царь. Александр II — последний великий царь из династии Романовых.
И рядом с ними мужик — Распутин. Предтеча тех тысяч мужиков, которые обрушат романовскую империю, затопчут их дворцы и, в конце концов, сами себя погубят!
Мне как-то показали в архиве стол и кресло одного знаменитого историка. И рядом была выемка в полу. Потому что каждый раз, приходя в архив, Историк подвигал кресло к столу. Делал он это бессчетное количество раз. Всю жизнь. История — это каторжный труд.
И чтобы написать задуманные книги, нужна была совсем иная жизнь… Это было, как постричься в монастырь.
Театральная моя жизнь на этом закончилась.
Мне думается, что я ушел вовремя из Театра.
Тот старый театр — политический театр, властитель дум — умер.
НО подлинно НОВЫЙ театр только рождается. Он пока всего лишь повторяет искания полувековой давности постреволюционного авангарда. И эти искания очень напоминают веселое описание театра у Ильфа и Петрова. Новый театр пока занят изобретением велосипеда. Вместо того чтобы начать, наконец, на нем ездить.
Между тем «улица корчится безъязыкая». И со страной, восемьдесят лет жившей при пустом небе, где летали только самолеты, случилось то, что предсказано в Библии: «Вот наступают дни, — говорит Господь Бог, — когда Я пошлю на землю голод, — не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его» (8:11–12).
Рассказать об этом — и значит создать новый театр.
Уходя, уходи
Прийти в театр трудно, но совсем уйти из него оказалось невозможно.
И в 90-х я все-таки написал историческую пьесу «Последняя ночь последнего царя», которая была фактически продолжением книги о Николае II.
Пьесу поставил Валерий Фокин. Поставил в московском Манеже — где в 17 году расстреливали восставших юнкеров. И спектакль вышел в дни очередного юбилея Октябрьской революции.
38 год. Кремлевская больница.
Пик сталинского террора.
Много пустых коек в Кремлевской больнице — забирают даже отсюда.
Идет беспощадная охота Хозяина — вся ленинская партия должна исчезнуть.
В больнице умирает от мучительной язвы очень важный персонаж большевистской истории — главный цареубийца Яков Юровский.
Ему разрешили умереть в своей кровати. Но почти все его друзья уже исчезли в бездонной могиле № 1 в Донском монастыре — Голощекин, Белобородов, Дидковский… Все те, кто решил тогда судьбу несчастной царской семьи. В лагерь отправилась и любимая дочь Юровского.
Он умирает, окруженный тенями тех, кого убивал он сам, и тех, кого уничтожил Хозяин.
И в его больном бреду, у его кровати разговаривают в последний свой вечер царь и царица… Как тогда, в тот душный июльский вечер 18 года. Читают старые письма, молятся перед сном. Засыпают… И вновь он слышит в темноте пронзительные электрические звонки — это по его приказу будят перед расстрелом Романовых.
И будто из бреда появляется у его кровати еще один соучастник — глава Уральской ЧК Федор Лукоянов. Теперь и он пациент Кремлевской больницы — в отделении душевнобольных.
И он заставляет умирающего Юровского вспомнить всю ту кромешную, адову, нечеловеческую ночь расстрела.
И опять из небытия появляется та комната… и торчащие из дверей руки с револьверами, и беспорядочная пальба обезумевших расстрельщиков, и великие княжны на коленях у стены — защищаются руками от пуль… И пули странно отскакивают от них и, пугая убийц, летают по комнате… Мечется с нечеловеческим криком несчастная служанка, защищаясь подушкой от пуль, и он, Юровский, вступает в дым, чтобы пристрелить беспомощного, но странно живучего наследника… И фуражка государя, откатившаяся к стене… и сам царь, упавший навзничь…